Собрание сочинений. Том 1 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор, с дней первой грамотности, Шершавин вел дневник. Дневников у него было килограммов пятьдесят.
Если бы однажды кто-нибудь заглянул в его откровенные записи, то удивился бы и не поверил тому, как много вмещает в себя человеческая душа и что это всего-навсего одна душа, а не десять, как кажется по дневнику человека, бывшего пастухом, политруком, командиром полка и слушателем академии. Все это был один человек — и тот, кто писал каракулями, и тот, кто заполнял страницы своего дневника по-польски (для упражнения в языке), и тот, кто бисерным почерком изливал впечатления о королевских музеях Лондона.
Но у него в дневнике есть список того, чего он не знает. Тут среди слов «символизм», «ницшеанство» попадаются очень наивные замечания человека, быстро и односторонне учившегося.
Он любит говорить подробно. С удовольствием накопив свои знания, он и тратит их с удовольствием. Он любит афоризмы, коллекционирует их и сочиняет новые.
Он идет сейчас по тихой, безлюдной тропе из точки имени Сталина в точку имени Молотова. Его никто не сопровождает. Он один. Почти бессознательно готовится он к вечерней работе над дневником.
…Богданов, председатель колхоза «Авангард», подъехал с докладом.
— Товарищ комиссар укрепленного района…
— Не надо, Аркадий Павлович.
Шершавин сошел с коня и, сняв фуражку, приблизился к двуколке, на которой лежало что-то короткое, прикрытое брезентом…
Конюх Пантелеев осторожно приоткрыл угол брезента.
Голубева лежала скорчившись, поджав под себя ноги; лицо ее сведено судорогой страдания, губы приоткрыты, пальцы рук широко расставлены.
— Два ранения в область кишечника, — тихо сказал Богданов. — Помучилась.
— А где Василий Пименович?
— Не нашли, — сказал конюх, закрывая Голубеву. — Пока я добег до колхоза да вернулся назад, пропал Василий.
— Как же это случилось?
— Случилось это событие просто. Когда ехали они втроем, вот на этой самой двуколке, мимо Катькина двора, что расположен на маньчжурской стороне, за речушкой, — из камышей раздался выстрел. Конюх Пантелеев сразу же спрыгнул наземь, а Луза, остановив коня, стал вынимать из-под сиденья винтовку и свистнул Банзая; Голубева осталась в двуколке.
Из камыша выстрелили еще раз, и Голубева закричала и забилась в судорогах, лошадь дернула и понеслась. Потом ударили сразу из трех винтовок. Тогда Василий, как рассказывает теперь конюх, крикнул ему бежать в колхоз к Богданову, а сам лег за камень и открыл огонь. Был уже Василий Луза ранен, потому что сильно кашлял и захлебывался дыханием. Пантелеев побежал в колхоз, а когда вернулся назад с Богдановым, уже рассветало и Катькин двор был тих и безлюден.
От камышей шел кровавый след к речушке, валялись стреляные гильзы и рыжая кубанка Василия. Ни самого его, ни Банзая не было. Только к полудню дозорный у сто шестнадцатого поста задержал лошадь с двуколкой, за которой ковылял окровавленный пес.
— Везите тело к секретарю райкома.
Некоторое время комиссар с Богдановым едут молча.
— Из этого следует сделать оргвыводы, — говорит, наконец, Шершавин. — Скоро народ день и ночь на полях будет. Сев начнется. Потом уборка.
— Без винтовки и в нужник никого теперь не отпущу, — говорит Богданов.
Шершавин кивает головой.
— Каждый колхозник должен иметь свою сторожевую собаку. Вы, голубчик, поезжайте в Георгиевку, расскажите все происшедшее Валлешу. Мне еще надо тут кое-куда заглянуть.
Но еще долго он едет позади двуколки, печально думая о смерти женщины.
Нет песен, чтобы пропеть их над телом убитой, а нужны были бы.
В точке имени Молотова он беседует о Японии, об этом трудолюбивом и голодном народе, развращенном религией и режимом.
Потом идет обедать в авиасоединение. В штабе он быстро находит того самого Щупака, о котором говорила ему жена комбатареи.
— Помню, жаловались на одиночество, о семье думали, — говорит ему Шершавин. — Будьте у меня в восемь ноль ноль, зайдите по дороге в амбулаторию, поговорите там с зубным врачом, то да се. Говорят, прекрасная девушка. В случае чего, на оргвыводы дней десять отпуска я вам дам…
У него в голове столько дел, что он не может ничего забыть, и все мысли, пока они не осуществлены, вертятся в мозгу ошалевшими комарами… Лучшее средство успокоиться — это все переделать, но так никогда не бывает. Каждый день приносит новые раздражения вместе с добавочным седым волосом и морщинкой. Сейчас он думает о Книгоцентре, о почте, об игрушках, об учителях танцев, то есть, вернее, о выговоре, полученном за пристрастие к «чересчур красивой жизни». Он думает о сборе политруков, о стройке жилищ, о зубных щетках, о прочитанных книгах, но не порознь, а как-то вместе, одним порывом, подобно гимнасту или пловцу, который только из книг узнает о позиции своих ног и режиме дыхания, а прыгает и ныряет сразу весь целиком, всего себя ощущая как одну точку, без частностей, без мелочей, — точку, в которой заключено то одно движение, которое она производит. Но когда это движение раскладываешь на части, получается столько забот, что не знаешь, с какой начать.
Из авиабригады он возвращается в штаб мимо стройбатальона. На широком плацу марширует шеренга жен.
Дети гурьбой сидят в стороне, обсуждая выправку своих матерей.
Шершавин прыгает с коня к ребятам.
— Вместо того чтобы матерей обсуждать, сами бы чего-нибудь делали. Давайте поступайте ко мне в садовники. Пора к весне готовиться.
В село он доходит пешком, а на коне, и у стремян, и за хвостом визжат будущие садовники. Все едут по очереди.
В штабе Шершавин остается до поздних звезд.
Потом он выходит пройтись, как говорится, без мыслей — то есть позволяет себе думать о чем-то, не связанном с работой, но это не всегда получается. Весь мир его интересов связан с работой. Он идет не спеша к реке и поет. Петь он совсем не умеет, но любит представлять себя поющим и что-то мурлыкает, о чем-то бурчит, вспоминая слова из опер. Ему хорошо, что он сейчас один, потому что он никогда не скучает. Он идет по улице, сворачивает к реке, стоит на берегу. Он тихонько поет, улыбается, широко дышит, как сказано где-то в книге о здоровом режиме, и ему кажется, что он решительно ни о чем не думает и будто спит наяву.
В прошлом году приехали певцы из Москвы. Он позвонил в батальон, в расположении которого предполагался концерт, чтобы устроили теплую встречу приезжим. Комбат, спеша выехать за певцами и певицами в штаб, отдал распоряжение ротному, а ротный позвонил командиру взвода на точку:
— Сейчас к вам приедет бригада артистов, среди них беспартийная дама, встретьте с цветами в надлежащем количестве.
Взводный послал двух бойцов за цветами на сопку. А кто может сказать, сколько надо цветов беспартийной даме, если она к тому же певица из Москвы? Букет, два? Собрали по букету — как будто не то. Собрали по два — бедно.
— Давай косу, — сказал один из бойцов, — накосим двуколку, и выйдет как раз.
Накосили двуколку черных лилий и устлали ими дорогу от шоссе до караульного помещения.
— Так только греки встречают своих героев! — воскликнула, плача, певица.
Боец, косивший цветы, однако, обиделся за своих:
— Так греки не могли делать, — сказал он твердо, — у них таких цветов нет, одна рыба.
Шершавин, вспомнив эту картину, встал и пошел к штабу. «Вот мы сейчас и заберем их в садовники», — подумал он теперь о ребятах без всякого пения.
Декабрь
Шло двести самолетов из Москвы на Восток.
В декабре Шершавин уехал во Владивосток. С ним ехали четверо пионеров и двое бойцов. Ребята должны были ринуться в филиал Академии наук, сам он атакует обком, а бойцы налетят на цветоводческое хозяйство ГПУ.
Стояли морозы с пылью. Шершавин устал от них.
В городе, на концерте китайской труппы, он повстречал Ольгу Хлебникову. Расставив локти, он побежал к ней, прихрамывая:
— Ольга Варваровна! Что вы тут делаете? — закричал он, называя ее шутливо-дружески, как часто делали старые приятели Варвары Ильиничны Хлебниковой, уверявшие, что в свидетельстве о рождении дочки было указано: «Отец и мать ребенка В. И. Хлебникова».
Только что был объявлен антракт, и они прислонились к стене фойе. Начался разговор малознакомых людей.
— Как здоровье?
— Была в экспедиции, теперь строю завод на Посьете.
— Отчего вы не балерина, Ольга Варваровна? Эх, были бы балериной — озолотил бы вас!
— Такой профессии я бы стыдилась, пожалуй, — сказала Ольга и покраснела.
— За балет? Интеллигентские штучки! Это все оттого, что вы думаете, будто всегда были грамотны. Мамаша-то вас воспитала, как принцессу, даром что сама прачка… Еще скажут: мы, мол, хлеб сеем, тракторы делаем, а она ногами дрыгает. Так?