Собрание сочинений. Том 1 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга, волнуясь, слушала их беседу. Все сильнее чувствовала она, что Шершавин ей нравится. Энергия, бушевавшая в нем, ее трогала, захватывала и не давала времени спокойно обсудить случившееся. А он несся в беседе каким-то дьявольским карьером, говорил о быте, о женах, о цветах. Все в нем дрожало и напрягалось.
— Едемте! — вдруг вскрикнула Ольга старухе и задохнулась. — Едемте, — повторила она тверже и добавила, боясь шевельнуться или взглянуть на Шершавина, — к нам!
Это было ответом ему.
— Вот это здорово! — сказал он, пристально глядя на Иверцеву. — Едемте к нам. Это прекрасно, честное мое слово! Мы создадим такую жизнь… — так ответил он Ольге, хотя говорил Иверцевой.
Ольга поняла, что это относится к ней, не к старухе.
— Я думаю, жалеть не придется, — сказала она чуть слышно.
— Смешно об этом говорить… — ответил он, вскакивая.
— Друг мой, вы типичный сумасшедший, — пропела между тем Иверцева, не замечая, что шел разговор не о ней.
— Едем! — Шершавин ударил рукой по столу. — Отдельная комната, питание в столовой комсостава, обмундирование.
— Друг мой, да вы не врите впопыхах-то. Обмундирование! Уж знаю я, знаю — запрещено его давать нашему брату, актеру.
— Командирское выдам, честное мое слово!
— Иначе говоря, драп на пальто, а не эту вяленую какую-то?
— Драп, чистый драп. Пианино поставлю вам в комнату.
— Ах, уважил! Это что клавиши из пластмассы-то? Сами, друг мой, играйте, спасибо!.. Да не врите мне дальше, не надо. Ах, не люблю врунов, друг мой, — это на всю жизнь, как говорят, и чем дале, тем все неприятнее… Ну, еду, еду, что с вами делать…
Он увез ее, кутая в байковое одеяло, и на встрече Нового года в Георгиевке танцевали под ее руководством.
В ватнике до колен, выставив вперед сухую, сучковатую ногу свою, она отсчитывала хриплым аристократическим голосом синкопы и паузы.
Потом смотрели фильм из гражданской войны, и комиссар, смеясь, крикнул старушке, счастливыми глазами глядя на Ольгу:
— Вивиана Валентиновна, финал второго акта из «Гугенотов»!
— Чудный! У вас такой музыкальный вкус! — поведя плечом, кокетливо пролепетала Иверцева, садясь за пианино с клавишами из пластмассы.
Ольга приехала на границу вместе с Иверцевой, сама толком не зная, как все это получится. Внезапность близости с Шершавиным и пугала и смешила ее одновременно, но внутреннее убеждение твердо вело ее на границу, независимо от всяких условностей.
Чувство, что они знали друг друга давно, еще не будучи знакомыми, и поэтому нет ничего странного в их молниеносном сближении, — во многом успокаивало Ольгу. Так ведь оно и было. Наслышавшись о Шершавине из писем матери, она, думая о будущем товарище жизни, представляла его таким, каким был этот, еще незнакомый ей, но уже хорошо известный Шершавин. А увидев его на вечеринке у Полухрустова, она должна была признаться себе, что, хотя внешне он и не совсем походил на мысленного Шершавина, но все же был очень мил, а главное, оказался еще энергичнее, чем она думала. Вблизи него было радостно. Он был красив своей непоседливостью, умен требовательностью к себе, приятен неутомимостью, и когда был в азарте, то по-настоящему делался привлекателен.
Шершавин же знал Ольгу еще полнее и глубже, чем она его, тем мгновенным пониманием, которое свойственно одиноким. Она была молодой девушкой. В ней все начиналось — и чувства и поступки. Она была видна насквозь, будто просвечивала. Она ждала любви, широкой, яркой жизни, широких, ярких дел, не зная, с чего начать, чему отдаться и потому, что и вправду хотела бы переделать все на свете. Это было легкомыслием счастья, легко достигнутого.
Шершавин же искал товарища, потому что не в силах был нести вдохновенный груз своей переполненной жизни. Счастье не вмещалось в него. Надо было впрячься в счастье вдвоем. Заговорив с Ольгой, он не в себя, а в свою жизнь хотел влюбить ее и влюбил.
«Смотри, — говорили его глаза и голос, хотя произносил он в это время что-то о разведении винограда, — смотри, как можно много сделать в четыре руки! Будем вместе строить укрепления и людей и растить виноград!»
И хотя о любви не было сказано ни слова и разговоры Шершавина касались вопросов дела, она поняла, что он зовет ее к себе, и, отвечая ему о делах, согласилась.
В ту новогоднюю ночь, когда играли «Гугеноты», ни Ольга, ни Шершавин не ложились спать. Хорошие жизни всегда начинаются с долгих разговоров о том, как понимать хорошую жизнь.
Уставши с дороги и смущения новизной своего положения, Ольга, по правде говоря, больше молчала, зато Шершавин говорил за двоих о том, что давно лежало в его душе и только теперь восстало для сокрушительного наступления.
— Нет, это просто здорово, Ольга! — говорил он, шагая по комнатушке. — Это чертовски здорово, что мы будем вместе! При хорошей любви емкость жизни учетверяется, честное слово! Ты, брат, поедешь у меня в Москву. Да-да-да! — вдруг сказал он с неожиданным вдохновением.
— Зачем же это? Я приехала жить с тобою, — возразила она недоуменно. — Я в Москву и сама бы могла поехать…
— Ну да, но жить вместе не значит жить на одном койке, — решительно не понимая ее растерянности, продолжал Шершавин. — Вот поживем, сговоримся, что и как, и ты махнешь у меня в Москву. Там же дел у нас будут тысячи! — все продолжал он вдохновенным, не знающим спокойствия тоном, каким всегда говорил о предметах большого значения. Ее обидело, что он словно командирует ее, но именно эта-то «командировка» и казалась Шершавину началом замечательного их брака. Они поспорили и даже поссорились, но уже через два дня Шершавин так убедил Ольгу в своем плане, что она собралась без возражений.
— Брак, Ольга, трудная работа, — шутя говорил ей Шершавин, помогая укладывать вещи. — Мы с тобой теперь, знаешь, что должны делать? Чудеса! Да-да! А иначе и зачем было сходиться? — И рассовывал ей в чемодан записки, где побывать, что узнать и что выслать. Он же и составил конспект ее будущих разговоров в Госплане об альгиновом заводе — деле, которое у нее решительно выпало из памяти в связи с личными событиями.
— Может быть, не ехать? — спросила она Шершавина, перед тем как садиться в вагон.
— Ехать, — сказал он твердо. — Я пять лет не был в отпуску, ты за меня там все поглядишь.
Он провожал ее как часть себя самого.
Часть третья
1934
Спустя два года после начала романа.
Глава первая
Сентябрь
Шло двести пятьдесят самолетов над тайгой к океану.
Луза вернулся нежданно-негаданно.
Раненого, с разбитым вдребезги, размозженным лицом, приволокли его корейские партизаны к нашей границе, выше реки Тюмень-ула, и оставили на опушке леса, в траве. С великими трудностями они выкрали его у японцев;
Уткнувшись щекой в муравьиную кучу, Луза по-щенячьи дрожал от жгучей щекотки, кровавая каша его лица горела и дергалась. Он пробовал морщиться и стучать зубами, но перебитые мускулы не слушались, да и целых зубов не было почти что ни одного.
Шумно вдыхая воздух, он пытался сдуть лезущих в рот насекомых, но, минуя губы, они ползли в щели на щеках, бегали по костям ободранных скул. Его пугало, что муравьи заберутся в легкие и закупорят, закроют дыхание, лишат последней силы, которой владел он.
Нашел и подобрал его пограничный колхозник. Луза дышал в землю, до конца отжимая легкие. Колхозник боязливо коснулся его плеча.
— Е-ерни, — промычал Луза.
Тот поднял с земли его голову, осыпанную муравьями; кожа лица висела клочьями. Он перекатил Лузу на бок, потом на спину, стараясь не смотреть ему в глаза.
— Аош? — спросил Луза, пытаясь спросить, хорош ли он, и рукой без слов послал за помощью.
Колхозник побежал к Варваре Ильиничне, она верхом поскакала к границе.
В военном госпитале, куда Луза попал через час, молодой рослый хирург, отвернувшись к ассистентам, сказал:
— Сюда бы, знаете, часового мастера надо, а не хирурга. Миллион мелкой работы.
Чистка раны шла без наркоза. Без наркоза же, на одном терпеже, срезали какие-то куски мяса, сращивая костяную труху, и крепили проволокой нижнюю челюсть. Потом просвечивали рентгеном основание затылка и опять резали, пилили, сшивали, вытаскивали остатки зубов из остатков десен; доведя Лузу до изнеможения, наглухо забинтовали голову, проведя сквозь повязки дренажные трубки от лица наружу, и он стал похож на водолаза в белом скафандре с усами каучуковых проводов, окунутых в эмалированные чашечки.
Он лежал не двигаясь, но мелкие движеньица ходили внутри его. Боль чувствовалась не в одном каком-нибудь месте, а окружала его со всех сторон.