В тени алтарей - Винцас Миколайтис-Путинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При виде этих изменений ксендз Васарис был разочарован. «Хорошо сказал Лайбис, — подумал он, — женщина только после замужества проявляет свою подлинную натуру. Кто бы подумал, что своевольница Люце будет такой матроной? А что станется с ней через несколько лет? Баронесса — та совсем иная…»
Доктор выпил чашку кофе и ушел к пациентам. Госпожа Бразгене поднялась, чтобы пересесть на его место и, проходя мимо кресла, прижалась к нему. Васарис окинул взглядом ее фигуру и вдруг все понял: Люце была беременна. Изумление, видимо, так ясно отразилось на его лице, что хозяйка заметила это и далее усмехнулась:
— Да, да, вы не ошибаетесь, ксендз Людас. А ненаблюдательный же вы, если не заметили этого с первого взгляда… Жду одного из двух: сына или дочь.
Васарис в замешательстве пробормотал что-то, а Люце продолжала:
— Мы с мужем решили так: крестить будет дядя, каноник Кимша, а вы — крестный отец. Кумой у вас будет одна интересная дама, — она уже заочно влюбилась в вас. Хорошо?
— Я согласен, если только настоятель отпустит.
— Вот тебе и на!.. Вы ведь не семинарист и не кто-нибудь, а поэт Васарис! Да, теперь вы стали писать по-другому. А признайтесь, кто эта калнинская красавица, которая полонила вас? Ох уж, придется мне как-нибудь съездить поглядеть, что там творится.
Васарис начал изворачиваться и оправдываться:
— Никакой там красавицы нет. Так иногда в зимние вечера нахлынут давние воспоминания, вот и все.
— Ну уж не отпирайтесь, милостивый государь. Ксендз Лайбис кое-что порассказал нам. Есть там у вас некая красавица-аристократка, госпожа баронесса. Где же нам, провинциалкам…
Но в словах Люце не чувствовалось ни упрека, ни насмешки. Она теперь была поглощена чем-то иным и не требовала, чтобы «Павасарелис» интересовался ею и посвящал ей стихи. Он понял это и облегченно вздохнул, будто избежав неприятного объяснения.
Васарис посидел еще немного и поднялся уходить, сознавая, что засиживаться при настоящих обстоятельствах было бы бестактным. Хозяйка попросила извинения в том, что не удерживает его, и выразила надежду, что в следующий его приезд все будет по-другому. Он простился и вышел. За все время его визита Люце ни разу не сделала попытки играть на его чувствах, оживить воспоминания о былом или пробудить надежду на будущее. Выйдя от нее, Васарис понял, что их взаимному чувству пришел конец. Она становится матерью, и было бы святотатством мечтать о ней, как о женщине, питать к ней какие-либо иные чувства, кроме дружеского уважения.
От Бразгисов он пошел к Лайбису. Ксендз доктор встретил его как давнего знакомого и доброго приятеля. Комната, в которой они расположились, показалась Васарису таинственной, похожей на жилище средневекового ученого. Здесь царил полумрак. Вдоль стен стояли черные, поблескивающие стеклами шкафы и полки, забитые толстыми книгами. В одном углу сверкало черным лаком и белизной клавиатуры пианино. На стене висела картина, сюжета которой Васарис не мог понять. На одной полке стоял простой черный деревянный крест, без изображения распятого, а рядом белел человеческий череп, сразу бросившийся в глаза молодому ксендзу. Комната была устлана коврами и тепло натоплена. Пахло какой-то тягостной смесью табака и ладана. Слова и звуки здесь звучали глухо, без резонанса и сразу замирали.
Когда Васарис пересказал свой разговор с прелатом, не скрывая своего удивления и разочарования, ксендз Лайбис поднял брови и иронически поглядел на него:
— Не будь таким наивным, приятель! Времена, когда церковь, как духовная община, руководствовалась изречением Христа: «Regnum meum non est ex hoc mundo[146]», продолжались недолго и давно миновали. Сейчас этим изречением только подогревают в семинаристах идеализм, а кто следует ему в жизни, тот sicut parvulus[147] загнан в Шлавантай или Пипирмечяй. Современная церковь, хотя она и осуждает это, прилагает величайшие усилия, чтобы укрепиться in hoc mundo[148]. Ей нужны даровитые политики, дипломаты, администраторы и чиновники. А что делать, если ни шлавантский батюшка, ни твой Рамутис, ни им подобные не обладают такими дарованиями? В состязании со светской властью она должна соблюдать престиж и декорум. Ей требуются не только шелк и золото, но и драгоценные камни на тиары, митры, посохи, кресты и перстни. В торжественных церковных процессиях участвуют прелаты и каноники, министры во фраках и генералы, у которых на груди блестят звезды и медали. Но это не мешает им по возвращении в свои кабинеты издавать дурные законы, обижать бедняков, кутить, быть эгоистами, скупцами, несправедливыми, жестокосердными и развратными…
Нет, Васарис, не возмущайся и не спеши с осуждением. Все это в порядке вещей. Разве церковь, завоевавшая себе свободу, не имеет права радоваться и ликовать? Разве нельзя славить господа блеском роскоши? Говорится же в бревиарий:
Laudate dominum in cymbalis benesonantibus,Laudate eum in jubilatione,Laudate eum in voce tubae,Laudate eum in chordis et organo.[149]
И потом, знай, что декорум и торжественность воздействуют на толпу и околдовывают ее, как флейта факира змею. Этот способ гораздо легче и пользуется большим успехом, чем евангельская бедность, самоотречение, дела милосердия и прочие христианские добродетели. Для чего я это говорю? Да для того, чтобы укрепить в тебе, трепетная лань, дух священства. Учись трезво смотреть на вещи, умей ориентироваться и находить себе подобающее место…
Лайбис острым, испытующим взглядом смотрел на Васариса, а тот не знал, как истолковать его слова.
Если бы прелат Гирвидас услышал капеллана, он бы за голову схватился от такой ереси. Но между словами обоих существовала прочная логическая связь, и в сознании Васариса высказывания прелата и ксендза Лайбиса соединялись, как две посылки силлогизма.
Однако в ближайшие дни он больше думал о Люце, — он создавал в воображении двойной ее образ: живой, смелой, резвой влюбленной барышни и степенной раздавшейся, совершенно равнодушной к нему беременной госпожи Бразгене. Он чувствовал, что переворачивает дорогую сердцу страницу юности, на которой было запечатлено его первое робкое, прекрасное, мечтательное чувство к женщине — такое реальное и в то же время никогда не спускавшееся до будничной прозы. И жаль ему стало той ловкой чернобровой барышни с искрящимися глазами, которая звала его Павасарелисом, ждала его приезда из семинарии и в ожидании хранила пучок палевых бессмертников, набранных на его любимой горке.
Он несколько дней жил этими прощальными настроениями, а однажды вечером начал писать большой цикл стихов, где в символических картинах проследил все перипетии своего чувства. Он уже был настолько самостоятелен и испытывал такой лирический подъем, что решил не обращать внимания на то, как поймут его стихи и что скажут ксендз Рамутис, прелат Гирвидас или науяпольские дамы.
XIXС самого начала священства Людасу Васарису тяжело давались его церковные обязанности. Первые месяцы он все еще надеялся привыкнуть к ним, но время шло, а он не чувствовал никакого облегчения. Наоборот, в некоторых отношениях ему стало еще тяжелее. Вначале его побуждал принимать исповедуемых пыл новопосвященного пресвитера, а отчасти и любопытство. Но скоро он познакомился со всеми основными вариантами исповеди и разновидностями грехов. Любопытство его было удовлетворено, а тяжесть обязанности, неподготовленность исповедуемых и время охлаждали его пыл.
Шлавантский батюшка совершенно справедливо предупреждал его об опасности привычки. Эта опасность подстерегала Васариса в одной из самых важных областей пастырской деятельности — в исповедальне. Но и проповеди постоянно доставляли ему мучения. Иногда он воображал, что уже привык, и по нерадивости или по какой-либо другой причине рисковал выйти на амвон, не подготовив и не заучив проповедь. Даром импровизации он не обладал ни в малейшей степени. Стоило ему очутиться перед необходимостью говорить, как все мысли вылетали у него из головы, он с отчаянием хватался за слова, сам не сознавая, что у него получается. Устремленные на него взоры всех молящихся мешали ему сосредоточиться, не выручал даже слышанный когда-то совет семинарского профессора риторики — вообразить, что видишь перед собой стадо безмозглых овец.
Однажды внезапно заболел ксендз Рамутис, который должен был читать проповедь, и эту обязанность пришлось выполнить Васарису. Времени на подготовку у него было не больше часа. Лихорадочно схватился он за «Руководство для проповедников» и набросал на листке бумаги подробный конспект проповеди. Листок он вложил в евангелие, чтобы воспользоваться им в критические минуты. Как на беду, в критическую минуту Васарис неосторожным движением руки смахнул листок с книги, и он, словно белая бабочка, описывая зигзаги, запорхал над головами молящихся. В это воскресенье проповедь ксендза Васариса продолжалась пять минут. За обедом настоятель, выпив заветную рюмку водки и закусив кусочком хлеба с солью, вперил в проповедника иронический взгляд и сказал: