Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг повторил Германтов давнюю свою формулу: всё множественное и разнообразное как проявление Одного – венецианского духа; заново окунулся в успех своей лекции «Венецианский инвариант», прочитанной им по-французски для профессоров и студентов факультета искусств университета в библиотеке Сансовино, в одном из самых торжественных её залов. Когда это было, три или четыре года назад? Он сидел в удобном глубоком белом с золотой инкрустацией кресле за белым маленьким изящным антикварным столиком перед микрофоном и раскрытым ноутбуком, перекидывал изображения смыслов, именно так – «изображения смыслов», с сиявшего перед ним экранчика на большой плазменно-цифровой экран. И ничуть ни ему, ни слушателям, не мешала позолота на потолке и теснившая подвесной экран с обеих сторон напыщенность и официальная скука живописных шпалер Тициана и Тьеполо с обязательными подвигами дожей и мучениями Святых. Не будет преувеличением сказать, что хотя перевод с французского на итальянский запаздывал, слушали с раскрытыми ртами. Начал он с сетований на поверхностные, навязшие в зубах рассуждения-откровения: мол, венецианцы гордятся своей архитектурой, где нарушены все писаные и неписаные правила, перемешаны стили, мистика задекорирована весёлостью, а продолжил, неожиданно сославшись на Проппа, и вовсе эффектно: если, как доказал Пропп, все сказки – одна сказка, то почему бы не допустить по смелой аналогии, что и все дворцы, смотрящиеся в Большой канал, при всём многообразии их планировочных и фасадных вариаций – один дворец! Однако – в отличие от литературы – формальные и содержательные признаки венецианского инварианта следует искать не в общностях морфологии, не в подобиях синтаксических и ритмических структур в проекциях отдельных дворцов, условно вычлененных из непрерывной фасадной ленты, лишь условно сравнимой, учитывая контекст, с длинной и сложной фразой, но в символах вымечтанного – вне реального прошлого, настоящего и будущего – времени, символах, прячущихся в самой пестроте, капризной изобретательности и мимикрии сливающихся в таинственное единство форм, словно из века в век медитирующих о неуловимом на границе жизни и смерти. Далее Германтов порассуждал о характерной именно для исследователей Венеции созерцательности, об играх воды и отражённого водой света, о непрестанной и трепетной подвижности взглядов, чтобы затем… Кто, кто эта преследующая его женщина в дымчатых очках, за его спиной, в заднем ряду? Он на протяжении всей лекции ловил её отражение в зеркальном простенке.
Затем посыпались вопросы.
– Вы говорили о парадоксах, из которых слеплена Венеция. Есть ли главный парадокс, обобщающий?
– Думаю, есть. Венеция непроизвольно осуществила деканонизацию Ренессанса-стиля ещё примерно за столетие до того, как условный, но внятный всё же для нас канон, заданный Флоренцией и отчасти Римом, возник.
– И что же происходит в сфере искусств, когда негласно отменены каноны?
– Наступает дезориентация взглядов, наступает вседозволенность, ибо отменяются привычные оценочные понятия.
– То есть?
– Здесь, – выразительно протянул руку к окну, – трудно оперировать понятиями вкуса, чувства меры, – когда-то он написал две стаьтьи о венецианской архитектуре: «Поэтика деканонизации» и «Очарование ошибок».
– Но стиль-то у Венеции есть?
– Есть! Хотя точнее было бы говорить о стилистике, ибо то, что мы силимся определить как стиль Венеции, вбирает в себя множество противоречивых признаков, активно влияющих друг на друга… Принято навешивать стилевые этикетки на отдельные палаццо, – обратите внимание, – сыграл экскурсовода Германтов, – это – палаццо Ка'д'Оро, яркий образец пламенеющей готики, а это – драгоценная мраморная инкрустация палаццо Дарио, имеющего характерный, вполне ренессансный облик… Да, фасад каждого дворца можно, пусть и с натяжками, заталкивать в привычные стилевые рубрики. Но почему бы нам, с учётом венецианской, будто бы так и не наведённой на фокус оптики, не посмотреть на развёртку фасадов в целом – посмотреть, ничего не выделяя, на волнующее марево вариаций… – Большие дымчатые очки словно гипнотизировали его.
– Вы посмотрели? Сможете ли, professore, определить то, что увидели?
Как музыкально звучали почтенные обращения к нему: professore, professore…
Служитель подлил в бокал минеральную воду… Солнечный луч упал на инкрустированный столик, задел компьютерную клавиатуру…
– Попробую. То, что я вижу, – эклектика, сотканная, как кажется, не из каменных форм-узоров, а из спонтанных мечтаний, из счастливых видений, – пальцы бегали по клавишам, на экране калейдоскопически сменялись картинки, – так-то, вольнолюбцы-венецианцы бессознательно и деканонизацию архитектуры до рождения ренессансного канона осуществили, и эклектику предвосхитили-сочинили, причём сочинили, опять-таки бессознательно, свою, особенную эклектику, да ещё задолго до того, как эклектика в архитектуре европейских городов сделалась распространённым, осознанным и потому – реальным явлением.
– Спорят ещё о живописном облике, о присущем всей Венеции как городу живописном стиле… Как тут с оптическим фокусом?
– Стоит ли спорить? – мягко улыбнулся Германтов. – Оптический фокус, как вы выразились, и тут нам поможет: перед нами, по-моему, странно материальный, воплощённый в камне, воде и клочьях тумана импрессионизм.
– Professore, как венецианец я не могу не спросить: вас не коробит, когда скрытные недоброжелатели Венеции её называют склепом?
– Я бы доброжелательно добавил эпитет, – отпил минералки, – Венеция, по-моему, – райский склеп.
– Напрашивается вопрос о главном символе…
– О, этот вопрос связан с предыдущим… Мы можем сколь угодно вдумчиво и заинтересованно читать страстные проницательные памфлеты и письма Аретино или фантастические мемуары Казановы, силясь постичь утонувшие в Лете картины идейных исканий, нравов и быта, однако всё равно, при любых своих познаниях, пусть и довольно полных, но почерпнутых в источниках прошлого, мы всё равно будем озирать Венецию из своего времени, воспринимая её как символ курьёзного законсервированного города-рая – без дымящих заводов, автомобильных пробок. Нам видится праздный, гармоничный в стилевой пестроте своей и, несомненно, мистический символ-противовес всему тому абсурдному и жестокому, чем теперь нас сминает глобальный мир. Но, – знаменитое, с последующей паузой, германтовское «но», понуждающее ещё шире раскрывать рты, – но Венеция предлагает нам особенный, амбивалентный символ рая! Если мы сейчас, не застревая на галантерейном торжище, пересечём Пьяццетту, – повернул голову к солнечному окну, за ним, словно кружевная кайма, вырисовывалась резкой светотенью хрестоматийная мавританско-готическая аркада, – чтобы повнимательнее, с учётом специфики венецианского инварианта, разглядеть вмонтированный в надуманно утрированную роскошь Палаццо Дожей «Рай», то заметим, что мрачный «Рай» кисти Тинторетто подсвечивается адским пламенем, – лекция подходила к концу, слегка повернув голову, увидел, что женщина в дымчатых очках направлялась к высоким белым дверям.
– И по одному примеру вы готовы судить…
– О, примеров – более чем достаточно, правда, выражая по-своему венецианский инвариант, художественно они, примеры эти, уже не столь убедительны, они уже поверхностны, шаблонны, ибо искусство уставало от взлётов и – когда стало упираться раз за разом в небесный свод – в упадке нашло спасение. Но сейчас, повторяю, главное для нас в том, чтобы инвариант обнаружить как в высоком искусстве, так и в упадочном. Раз уж мысленно находимся мы во Палаццо Дожей, зайдём хотя бы в Зал выборов, где Пальма Младший написал развесёлый «Страшный суд» в виде мифологической оргии-вакханалии, смешавшей сцены рая и ада, а потусторонним балом назначил править пышную блондинку с зелёной набедренной повязкой…
* * *Снова вспоминал Соню.
И укорял себя.
Да, лекция та – не без Сониной помощи! – удалась. Но теперь-то с какой стати расхвастался, старый дурень? Успех, раскрытые рты… Напичкал доверчивых слушателей банальностями, приятными им, венецианцам, во всех отношениях, вот тебе и успех. Анюта бы припечатала: типичная хлестаковщина.
Хватит, хватит.
Поостеречься бы тебе, ЮМ, с преувеличениями прошлых своих успехов, не зарываться. Тем более что новый успех не гарантирован, его ещё надо заработать.
– И шевелиться надо, Юрий Михайлович, шевелиться, – прошептал Германтов, но так и не нашёл в себе сил встать с постели.
* * *Поворочался, покопался в своей неисчерпаемой зрительной памяти; справедливо ли полагать – Германтов исключил из обретавших желанное направление рассуждений кое-какие станковые картины и – целиком, по секундной прихоти – зал Беллини в музее Академии; Беллини, воплощение самоуглублённости, мягкости и покоя, уж точно не желал укладываться в прокрустово ложе германтовского концепта, – так вот, так вот, справедливо ли полагать, что венецианская живопись – за вычетом изумительных, только что произведённых им исключений – служила преимущественно украшению архитектуры? А если это справедливо, хотя бы отчасти справедливо, то разве не естественно было для Веронезе взяться, засучив рукава своего изысканно расшитого золотыми нитями вино-красного бархатного камзола, за украшение – сплошное, живого места не оставившее украшение – виллы, выстроенной Палладио? Сверхзадачей и непосредственной целью Веронезе было наслаждение глаз, стоило ли удивляться тому, что чутьё прирождённого украшателя подчиняло себе все прочие и немалые его умения? Украшать, украшать! Негласная традиция развязала руки, и не дано было вдохновенному живописцу понять, что, украшая, он разрушал. О, навязивые идеи не отпускали Германтова! Могли ли Веронезе и его свободную, алчную до поверхностей интерьера кисть вразумить выношенные Палладио, которому претили поверхностные украшения, строгие архитектурные принципы? Вразумить Веронезе, рождённого и выпестованного пёстрой, художественно-беспринципной атмосферой Венеции? И – её традицией? Ладно – перестраховался, – негласной традицией. Но – пусть так, пусть так. С одной стороны, как говорится, парадные залы во Палаццо Дожей, в них живопись, исполненная разными художниками, сливается в единое целое – круглые, овальные, прямоугольные, но со срезанными или вынутыми четвертушками дуг углами, картины срастаются на стенах и потолках широченными, искусно, хотя до грубой чрезмерности детализированными золотыми рамами… Живопись – даже такой шедевр, как «Похищение Европы»! – не сама по себе, не как самоценное искусство, а как служебный элемент драгоценного декора, как объяснение-оправдание наличия в убранстве дворца этих роскошных, слепящих богатством выделки кудрявых рам, багетов, наличников, их томительным блеском. А с другой стороны – интерьеры церквей, подчас скромные и суровые, сумеречные; в них даже великой живописи, как легко может показаться, лишь вменялось заполнять цветовыми пятнами проёмы, ниши – там взгляд притягивает зелёное пятно, а тут – рыжее. Во Флоренции – иначе? В прошлом году, едва волоча ноги под конец дня привычных кружений, добрёл до Санта Мария Новелла, стоял под стрельчатым сводом, перед нежными фресками Гирландайо, тут и там покрытыми свечной копотью… Ну да, прихожане со свечками в руках молились невидимому Богу, а вовсе не высвечивали огоньками, чтобы получше рассмотреть, фрески…