Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юхим хохочет и говорит:
— А я, сыночек, вечный. Я как тот перепетмобиле! И ты подрастешь — и ты будешь вечным двигателем. Кто работает, тот и двигатель.
— А кто не работает? — допытывается Колька.
— А кто не работает, тот свистит, — смеется Юхим.
Но больше всего любит он учить младшенького сына, еще не школьника, грамоте. Станет смирно, как солдат, прижмет растопыренные пальцы к бедрам и Кольке:
— А ну-ка скажи, какая это буква?
Колька склоняет голову набок, прищуривает умненькие глазенки и быстро-быстро отвечает:
— «И», папа, только без точечки вверху.
— А это? — Юхим выбрасывает руку в сторону.
— «Ге», папа.
— А это? — радуется Юхим и как можно круглее ставит руки на пояс.
— А это «фе».
— А это ж какая?! — уже выкрикивает в счастливом азарте Юхим и ставит только одну, левую руку на пояс.
— А это, папа… — Колька нарочно делает паузу, а Юхим напряженно ждет, и, когда на лице у него появляется уже чуть приметная тень досады, Колька, смеясь, говорит:
— А это, папа, «э-э-эр»!
Старшие дети, которые тоже прошли по очереди отцовскую «школу», обнимают Кольку и хвалят, а Юхим вдруг хмурится и говорит:
— Ну хватит. Марш за уроки, а я пошел на работу.
Дети неохотно расходятся каждый к своему делу — не так уж часто выпадает побыть с отцом, а Юхим, заложив чистые, отмытые кирпичом руки за спину, идет в свою кузницу. Дорогой он с удовольствием останавливается поговорить, если кто случится навстречу, сам напрашивается сделать что-то такое, чего, кроме него, кузнеца, никто в слободе сделать не сумеет: если Кравчина не голоден, он каждому рад услужить, каждому не пожалеет доброго слова или совета, даже насмешникам своим. И потом до самых сумерек вызванивает его молоток по наковальне — веселенько и ловко, словно зазывает людей в прокопченную кузницу у соснового бора. А если умолкнет, это значит — притомился Юхим, снял свой жесткий брезентовый фартук, побитый искрами, и, растирая правую руку — она уже частенько стала неметь, — пошел к понизовью подышать ольховой прохладой.
КОРНИ
Воспоминания
о Григории Михайловиче
Тютюннике
1
Хата наша, отцовская и дедовская, старинная, с плетенной дымовой трубой и без ставен, стояла над дорогой, ведущей из Полтавы в Гадяч. Стояла у самой гати, что вела к мосту через речку, — вся в вербах, берестах, желтой акации и кустах бузины. Сразу же за глухой стеной, едва ли не от завалинки и до самой реки, лежал богатый низовой сенокос, трава на нем выгоняла чуть ли не в пояс косарю. Весной, когда разливалось половодье, мутные грунтовые воды подступали к самой хате, и дед наш Василь Феодулович с тремя сыновьями, Павлом. Михаилом и Филимоном, защищался от потопа запрудой из навоза.
Хата была просторной, как загон. Стояли в ней желтая некрашеная лавка, стол, высокий черный комод, побитый древоточицей, и деревянная кровать, на которой могли уместиться четверо; под нею шел дымоход от лежанки, которую зимой топили на ночь, чтобы спать было теплее. Кроме большой комнаты, были еще боковушка и кладовая. В боковушке наш с Григорием отец, Михаил Васильевич, средний из трех братьев, столярничал— делал мебель, простую, селянскую, кадки, ступы и прочие веши домашнего обихода.
С хатой нашей — сейчас от нее и следа не осталось — связаны у меня первые воспоминания о Григории Тютюннике[33], или, как его звали тогда в селе, Егоре Буденном.
Я увидел его из окна, у которого играл под солнышком, стройного, чубатого, с гордо откинутой назад и немного набок головой, и кто-то, теперь уже не припомню, кто именно, сказал мне:
— Вон твой брат пошел.
Потом я узнал, что он «копия Михайлы», то есть нашего с ним отца. С той поры и по сей день образ отца в моем сознании неразделен с образом Григория. Я соединил их вместе — внешность Григория, его манеры и то, что слышал о характере отца или придумал сам, и получился отец, которого я не помню и не знаю даже, каков он был собой, потому что единственная его фотокарточка (он не любил фотографироваться) потерялась.
Я не случайно начал рассказ о Григории с отцовской хаты. Ей, мне кажется, Тютюнник многим обязан как писатель и особенно как автор «Водоворота». Да и сам он говорил об этом не раз.
Может, потому, что стояла хата над дорогой, или потому, что во дворе был колодец, единственный на весь край Гасановку, или потому, что в ней жили одни мужчины без хозяйки (бабушка наша умерла рано), — она стала удобнейшим местом для посиделок, «закураций», а следовательно, и разговоров до первых петухов. Тем более что все Хтудулы — так нас прозывали в селе по деду — всегда держали на столе деревянное корытце с сеченым табаком, умели артистически передразнивать, то есть копировать односельчан, и вообще любили беседу. К хозяйству же, по свидетельству нашего дяди Филимона Васильевича и других людей, Хтудулы, кроме отца, были равнодушны.
Так вот, едет, скажем, опошнянский дядько в Зиньков на ярмарку с подводой горшков, кувшинов, крынок, свистков, пересыпанных половой, или возвращается домой, распродав все это, — где напоить волов, где закурить да поговорить, как не у Василя Феодуловича? И говорят, и хохот поднимают такой, что стреха шелестит, а из распахнутых настежь дверей дым валом валит, как из кабака.
Но чаще всего собирались у Хтудулов люди — почти все они близкие или дальние наши родичи, — наделенные природным юмором, тонкой наблюдательностью и незаурядным артистизмом. В селе нашем, Шнловке, до сих пор не могут без веселой улыбки вспомнить Павла Васильевича, старшего брата отца. В то время, о котором идет речь (тридцатые годы), он уже был женат и жил отдельно. Жил пребедно, ходил зимой в латаной-перелатаной сирячине и деревянных постолах. Однако никогда из-за этого не печалился и никого не упрекал, потому что знал: не хозяин он, и земля не его стихия. Искал лишь какую-нибудь компанию, слушателя и зрителя, а найдя, веселил до колик в животе, однако сам при этом никогда не смеялся. Он умел передразнить, скопировать чуть ли не каждого шиловца или шиловчанку, беря от каждого самое характерное и трактуя его самым комическим образом. Это вызывало восхищение и смех. Копировал даже своего отца, Василя Феодуловича, на что тот реагировал