Джентльмены-мошенники (без иллюстраций) - Эрнест Хорнунг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V. Пятая трубка
i“Как известно, размер капель различных жидкостей не находится в корреляции с их плотностью. Дюран пишет, что из драхмы серной кислоты можно получить девяносто капель, вода дает сорок пять, а анисовое масло, согласно профессору Проктеру, – восемьдесят пять. Следовательно, вес капли будет разным для разных жидкостей, однако лишь очень немногие из проведенных на эту тему экспериментов были описаны. Самое старое упоминание можно найти в Pharmacopoeia Universalis Мора 1845 года, но более доступны для американского и английского читателя будут результаты Бернулли…” – гласила фармакопея[112]. И так далее, и так далее.
Несравненный Годаль не держал перед собой текста, но всего час назад он запечатлел эту страницу у себя в памяти и пока еще помнил ее до буквы. В зависимости от состава размер капли бывает от одной трети до полутора минимов[113]. Усреднив эти данные, Годаль решил считать каплю равной одному миниму. При необходимости позже можно будет произвести точные измерения, сверившись с атомным весом.
Пока в уме он совершал молниеносные вычисления, его рука рассеянно помешивала пльзеньское пиво крошечным термометром, который владелец этого заведения на Гановер-сквер выдавал к каждой кружке пива.
– Должно быть пятьдесят два градуса по Фаренгейту[114], – сообщил хозяин, завидев, что Годаль внимательно вглядывается в свою кружку. Годаль, впрочем, смотрел вовсе не на ртутную полоску, а на капли золотистой жидкости, стекавшие с термометра. Так или иначе, жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на споры о правильной температуре пива, и Годаль с детской покорностью объяснил, что с нетерпением дожидается, пока температура поднимется на полградуса, прежде чем утолить свою жажду.
“Именно такого цвета оно и будет, – размышлял он, – может, чуть в рыжину и чуть липкое, если заморозить”. Откинув голову и закрыв глаза, он завершил свой расчет: шестьдесят одна тысяча четыреста сорок капель в галлоне – десять центов за каплю!
Годаль прицокнул языком, чувствуя себя необычайно глупо; все это было так же просто, так же возмутительно очевидно, как и любое самое великое изобретение – после того, как его изобрели.
Он нашел решение одной из трех задач, о которых прежде лишь мечтал; каждая была достойна стать делом жизни. Он мечтал о них, как поэт мечтает о сонете, который когда-нибудь выйдет из-под его пера, как писатель мечтает о шедевре, нерассказанной истории, как художник мечтает о картине с душой, которую невозможно разложить на одни лишь краски.
Такой задачей была для него башня Юлия[115], где на дне колодца прятались тридцать миллионов в золотых орлах, оставленные там императором скорее средневековым, чем современным, на будущую осаду Парижа. Вторая задача – знаменитая, посиневшая от возраста цепь инков, сто морских саженей желтого золота, выкованных в цепь, которая покоится в глубинах бездонного озера, затерявшегося высоко в Перуанских Андах. И третья задача – нектар богов! – редчайшее из драгоценнейших вин. Башня Юлия и цепь инков были далеко, одну сторожила вражеская армия, другую – сила предрассудка. Но вот он сидел, наблюдая за капельками, капающими с термометра и под воздействием тех же сил, что движут звездами, превращающимися в идеальные сферы, а драгоценное вино тем временем пряталось от него в двух шагах.
Позади раздалось свирепое “Ага!” – и герр Шмальц бесцеремонно выхватил кружку с драгоценным пивом у Годаля из-под носа. В своей задумчивости великий вор нарушил правило заведения – позволил температуре подняться до шестидесяти градусов[116]. С рассеянной улыбкой Годаль наблюдал, как старый брюзга цедит новую кружку правильной температуры. Хозяин поставил кружку перед ним и велел пить.
“У каждого своя религия, – думал Годаль, подчинившись приказу бесцеремонного немца. – У него – пятьдесят два градуса, у меня – золото”.
Весело помахивая тростью, Годаль шагал по кривому переулку под железнодорожной эстакадой в сторону Уолл-стрит. С востока улица была застроена угрюмыми складами, с запада – одета в мрамор. Годаль повернул на запад – на западе пряталось золотое сердце. За каждым окном скрывалось сборище аристократических пиратов, измышляющих новые способы раздобыть еще золота. Плебс носился по улицам, выполняя их прихоти и втайне завидуя сияющим шелковым котелкам и лимузинам. На золото можно было купить все, что сердце пожелает, его невидимая сила притяжения пронизывала все на свете.
К обочине подъехал почтовый экспресс, и толпа зевак принялась заглядывать друг другу через плечо, глазея всего-навсего на выстроенную на тротуаре пирамиду ящиков из необработанной сосны, каждый не больше обувной коробки. В коробках было золото в слитках. Если бы не грозный вид охранников, несущих вахту по обе стороны от пирамиды, пока потные грузчики таскали ящики по одному, вполне вероятно, многие в толпе вспомнили бы, что тысячи лет назад все мы родились ворами, и затеяли бы ради этих желтых кирпичей ужасное побоище.
“Оно должно подчиняться силе тяготения и подвергаться воздействию вакуума, – размышлял Годаль, все еще в восторге от очевидного решения, пришедшего ему в голову на Гановер-сквер над кружкой пива. – Пожалуй, – решил он, – пожалуй, я сделаю из него фризы на стенах моего кабинета. Шестьдесят одна тысяча капель в галлоне! Фризы получатся минимум в четыре дюйма толщиной. Но почему бы и нет?” – вдруг заключил он, как будто какой-то демон в нем расхохотался от этой гротескной мысли. Именно так мертвые расы древних Анд поклонялись этому желтому металлу: не как вульгарному посреднику для торговцев, но как символу власти, достойному одних лишь королей. Стены дворцов они украшали листами чистого золота. Должно быть, это приносило несказанную радость… королям!
Он задержался на мгновение; его эстетский взгляд пал не на ящики с золотом на тротуаре, но на стройные линии небольшого домика, чья зарешеченная дверь была гостеприимно открыта навстречу сокровищам. Здание было не больше пентхауса на крыше какого-нибудь из окружавших его небоскребов, но все же оно выделялось, как бесценный камень в посредственной оправе, хоть его простые черты и были омыты водами времени. Как хрупкая квакерша, робко кутающая плечи в шаль, оно пыталось отгородиться от шума и гама, доносящегося отовсюду. С одной стороны возвышалась глухая стена высотой более двадцати этажей, с другой, точно великая пирамида, флегматично нависала серая глыба хранилища Государственной казны.
Окна были зарешечены, так что внутрь и птица бы не проникла. Двери были обшиты сталью, сами камни фундамента, казалось, жались друг к другу, чтобы скрыть швы от посторонних взглядов. Карнизы когда-то рассчитали так, чтобы они выдержали даже потоп, черепица на крыше была широкая, как блюдца. В те времена, когда электролизная химия еще не пришла на помощь необработанному сырью – земле, воздуху, огню и воде, – даже копоть, поднимавшаяся из этих труб, обратилась бы в золотые пуговицы, стоило лишь ее собрать и оплавить в тигеле. Это здание было великолепной сокровищницей прошлого века.
“Пожалуй, – жизнерадостно думал Годаль, любуясь, – будь этот пейзаж нарисован на фарфоре, я бы не мог спать спокойно, пока не заполучил бы его”.
Внезапно и безжалостно, подгоняемый пулеметной очередью пневматических молотков, наступил час дня. Крошечные человечки-обезьянки далеко в небе устанавливали последние балки ультрасовременного, похожего на каминную трубу небоскреба, который уже через несколько месяцев примет на себя все функции, до сих пор безупречно выполнявшиеся этим крошечным зданием – старым добрым зданием Пробирной палаты.
Годаль прошел мимо и скоро был уже дома. Здесь царил тихий покой, который он ценил превыше всего; он вздохнул, понимая, что в следующий раз испытает это чувство лишь через несколько недель. В тот же день, под видом опытного электрика по имени Догаль (изъясняющегося с сильным датским акцентом), он предъявил свой профсоюзный билет и устроился на работу с жалованьем шестьдесят центов в час. Годаль считал, что все нужно делать хорошо, и пусть он и ненавидел мозоли и грязь под ногтями, принципы – это святое.
iiНовенькое здание Пробирной палаты США иногда называют “домом без парадных дверей”. Что ж, парадной двери у него, может, и нет, зато имеется два черных хода, которых ему вполне хватает. Оно выходит на два задних двора, аккуратно балансируя на самой границе между Уолл-стрит и Пайн-стрит. Вход со стороны Уолл-стрит ведет через угрюмые коридоры ныне пустующей старой Пробирной палаты; вход с Пайн-стрит перегорожен высокой железной решеткой, как бы намекающей на то, что за ней сокрыто нечто куда более ценное, чем кирпичи и известка. В решетке прячется узорчатая калитка, достаточно широкая, чтобы пропустить двух человек плечом к плечу или одну тележку, нагруженную ящиками с золотыми и серебряными слитками. Длинный деревянный пандус – шаткая конструкция – идет с улицы в окно второго этажа, временно исполняя функцию двери.