Колесо Фортуны - Николай Дубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы сильно преувеличиваете, князь, — сказал СенЖермен, — но удержать меня действительно нельзя, когда я этого не хочу… Однако вернемся к нашему юноше.
— Если нужно его просто спрятать, то у нас на Литве есть такие углы, где, по-моему, кроме упырей и вурдалаков, никто и не живет…
— Это уж слишком, — сказал Сен-Жермен. — Наверное, найдутся и не столь глухие. Все-таки мой юный друг привык к просторам…
— Э, пане-коханку, просторна только родина, а чужбина, как ни велика, а все пришлому тесна… Так что же с ним делать?
Князь снова ухватил клок чуприны и, раздумывая, подергивал его.
— А что, если на Волынь? — сказал Доманский, который стоял на своем обычном месте, возле двери. -
Хорунжий Харкевич жаловался, там после какого-то родича его жены фольварк остался без присмотра, а ему самому никак не выбраться… Вот и послать туда пана корнета, пускай присмотрит за хозяйством.
— Светне! — воскликнул Радзивилл. — И воевать не надо, и не будет пан без дела околачиваться.
— А где это?
— Где-то под Житомиром, — сказал Доманский. — Там и до Киева близко, миль двадцать с гаком. По вашему счету, верст сто пятьдесят…
— Так что при случае, — подхватил князь, — сможет пан ездить в гости до своих москалей… А? — Ганыка просиял. — Объявим для порядка пана, ну… скажем, внучатым племянником пани хорунжевой — святая церковь нам простит! — выправим подходящие бумаги, обрядим, как заправского шляхтича, дадим добрых коней и — гайда!.. Пан доволен, пане-коханку? — повернулся князь к Сен-Жермену.
— Важно, доволен ли наш корнет? — сказал тот.
Ганыка обрадованно закивал.
— Пусть бог вам заплатит! — растроганно сказал он.
Радзивилл, прищурив левый глаз, усмешливо посмотрел на него.
— Бог платит, только не каждую субботу… Кто знает?
Еще, может, и я к пану за помощью прибегу! — сказал он и засмеялся, довольный своей шуткой.
Битого тракта из Литвы на Волынь не было, да, в сущности, и вовсе не было дорог, если не считать не во всякую погоду преодолимые проселки. Леса сменялись болотами, болота лесами, а то и прихотливо перемешивались между собой, особенно когда пришлось перебираться через Припять и ее бесчисленные притоки. Только от Коростеня стало повыше и посуше. Ганыка и его слуга миновали Житомир, когда в Петербурге уже хлестали дожди, а здесь был разгар бабьего лета и по воздуху плыли белесые нити паутины.
За полдень они подъехали к Соколу. Еле езженный проселок все время шел на подъем, и, достигнув вершины, Ганыка остановил коня. По сторонам дороги высились могучие стволы дубравы. Она ниспадала вниз по изволоку, и отсюда, с вершины, была видна узкая пойма Сокола, разбросанные у берега несколько хат под бурыми соломенными крышами, а за рекой вздымалась стена грабового леса. С запада наплывала грозовая туча. Хутор еще был освещен солнцем, но лес уже накрыла густая тень, он был непроницаемо черен и жуток. За ним, где-то поблизости, находились Семигорье и фольварк пани хорунжевой.
Прогремел гром. Он прогремел замедленно и тяжко, будто там, за черной синевой, рухнуло и укладывалось что-то огромное, громоздкое, не уложилось сразу и потом, рокоча и погромыхивая, долго и медленно доукладывалось.
Ганыка с тоской смотрел на мрачную стену леса, на разбросанные внизу жалкие лачуги. Ему подумалось, что вот так и его судьба — все в ней было ясно и радостно, как солнечный день, потом все рухнуло, и совершенно неизвестно, как сложится дальше, да и сложится ли?..
Был Петербург, свой полк, родная речь, родная земля, и вдруг не стало ничего, кроме никчемного железного кольца, этой дичи и глуши в чужом краю, среди чужих людей…
Ганыка не мог знать, что через некоторое время он купит лежащий внизу безымянный хутор и его станут называть Ганыкин хутор, а потом хутор превратится в село Ганыши…
Рыжий Яшка думал не об отдаленном будущем, а о самом ближайшем. Он с опаской поглядывал на тучу, которая уже вздыбилась над поймой Сокола.
— Ох и хлобыстнет счас! Ниткой сухой не останется.
Ганыка вздохнул, тронул коня и начал спускаться в свое будущее.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
"Кому повем печаль мою,
Кого призову к рыданию?"
ПЛАЧ ИОСИФА1
Капитан Егорченко не был человеком злым или мстительным, и хотя свой приказ сопроводил неуставным замечанием, руководствовался он соображениями и мотивами вполне деловыми. Во-первых, лейтенанту Щербатюку нужно было уезжать на зачетную сессию, а возможные и пока не выявленные жулики и преступники его участка оставались на месте и, чтобы им не стало слишком привольно, кто-то должен Щербаткжа заменить. Во-вторых, дополнительная нагрузка полезна лейтенанту Кологойде в воспитательных целях — чтобы неповадно было выдумывать "романы", от которых в деле охраны общественного порядка ничего, кроме вреда, быть не может. Однако "воспитательные меры в части Кологойды" капитану внезапно пришлось отложить.
Щербаткж не выспался, от этого казался еще более рыхлотелым и, вяло бубня, вводил Кологойду "в курс", то есть рассказывал о своем участке, когда Кологойду вызвали к начальнику…
— Такое дело, лейтенант, — мрачно глядя в стол, сказал Егорченко. — Позвонили из Иванкова. Доставили им, понимаешь, одну старуху. Не ихнего района, поскольку путем опроса личность старухи не установлена.
— Значит, сама не признается?
На скулах Егорченки вздулись желваки.
— Милиционеру полагается не гадать, а проверять, лейтенант Кологойда! Вот езжай туда и проверь на месте.
Может, та самая старуха, которая у тебя потерялась.
— А как с участком Щербаткжа?
Капитан поднял на него взгляд, и Вася Кологойда прочел в нем все, что Егорченке хотелось сказать, но устав не позволял произнести вслух.
— Понятно, — поспешно сказал Кологойда. — Разрешите исполнять?
— Исполняйте, — буркнул Егорченко.
Кологойда бросился к Онищенко. Его "ИЖ" с коляской давно уже снова стоял у входа в отделение, а сам старший лейтенант, насупив брови, старательно изучал новую длинную инструкцию, полученную из области.
— Слушай, старшой, одолжи своего "ИЖа"… Срочное дело!
— Не положено, — сказал Онищенко, не поднимая головы. — Перебьешься.
— Да что я у тебя, покататься прошу? — вспылил Кологойда. — Мне, понимаешь, преступника надо ловить, а ты бюрократизм разводишь…
Онищенко испытующе посмотрел на него, поколебался, но ключ протянул.
— Только без лихачества! А то я не посмотрю, что ты сам лейтенант.
— Учи ученого…
Кологойда выбежал из отделения, прыгнул в седло "ИЖа" и с таким громом пустил мотоцикл с места, что цепные псы во дворах зашлись в истерике. Взвизгнув покрышками, мотоцикл свернул за угол и вскоре запрыгал по разбитой булыге запущенного тракта, ведущего на север.
Смятение и страх стали неодолимы и погнали Лукьяниху в ночь. Милиции она тоже боялась. Боялась, что ее арестуют, посадят в тюрьму и будут держать за решеткой до самой смерти. Непременно до самой смерти.
Однако пуще смерти и милиции она боялась, что ей помешают, она не поспеет отдать, а тогда не будет ей покоя ни на том, ни на этом свете…
И ведь так ладно все складывалось! На базаре управилась быстро и пошла к Василию Лукичу. Знакомство было давнее, а свели их покойники. После недолгих своих скитаний Лукьяниха, тогда еще Таисья Лукьяновна, пожила какое-то время в Чугунове и приспособилась обихаживать больных и покойников. Верующих было еще много, над усопшим читали Псалтырь и звали для этого псаломщика Василия Лукича. Был он много моложе Лукьяновны, но так серьезен и степенен, что иначе, как Василием Лукичом, его не звали. Ему-то и отдала она на сохранение тот окаянный сверток — побоялась, что хозяйские ребятишки найдут и изорвут, а то и взрослые при всегдашнем сельском безбумажье изнахратят.
У Василия Лукича детей не было, а сам он был надежен, как никто другой. Правда, спустя некоторое время от веры он будто слегка отклонился, на самом деле просто оказался дальновиден и предусмотрителен. Приметив умаление веры и все большее от того оскудение церкви, Василий Лукич еще в двадцатые годы остригся под ежа, надел бумажный пиджачок и стал счетоводом. С тех пор над покойниками он больше не читал, исправно служил, а свободное время и душу отдавал садику и пчелкам.
Лукьяновна изредка навещала бывшего псаломщика.
— Цело, цело твое сокровище, — усмешливо говорил Василий Лукич и поил ее чаем с душистым медом.
Пришло время, и Василий Лукич вышел на скудную, но честно заработанную пенсию и уже ничем, кроме сада и ульев, не занимался. Лукьяниха давно не была у него, увидев ее, Василий Лукич удивился и обрадовался.
— А, скрипишь еще, старая? Ну, пойдем тогда чай пить. Чай теперь не разбери-поймешь, а пчелы, они план перевыполнять не желают, и медок прежний, хороший медок…