Дневники русской женщины - Елизавета Александровна Дьяконова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немудрено, что в 9–10 лет я уже многое понимала, молилась и плакала – и это вполне сознательно. В то же время мой характер не был из идеальных: на меня могла действовать только ласка, но ее никто из окружавших не догадался употребить, и все дурные стороны моего «я», подавляясь строгостью, только заставляли меня сильнее раздражаться, и я делалась еще хуже. Сестры не любили меня, и уже тогда обрисовывалась огромная разница между мной и ими. Если б кто-либо мог заметить тогда это религиозное чувство и от молитв обратить его к жизни, к самосовершенствованию и любви к ближнему – почем знать – может быть, и не пришлось бы гувернанткам столько жаловаться на мой «характер». Но вышло так, что мое понимание веры не шло далее этого.
Потом… В гимназии я любила более всего всенощную; служба вечером казалась мне более поэтичной и торжественной, и, искренно молясь, почти со слезами за всенощной, я уставала и скучала за обедней и не стыдилась спать, выдумывая себе головную боль, чтобы не ходить в церковь и читать… В годы отрочества – лет в 14 – я опять вспомнила свою «веру», начавшую становиться более сознательной, но которая все-таки не шла далее раскаяния. Я даже сначала не верила в теорию Дарвина именно ради того, что она расходилась с религиозными убеждениями, и была совсем сбита с толку, видя, что ее принимают многие, называющие себя христианами. Сомнений же в существовании Бога у меня не было, а горе моей жизни заставляло меня и в последующие годы искать утешения в религии и молитве. Но я думала для 17–20 лет обидно мало и поверхностно: сосредоточившись на одной мысли – ожидать освобождения и курсов, – я как будто не знала, что нельзя безнаказанно не пользоваться жизнью, нельзя безнаказанно жить, не вдумываясь глубже в ее явления, – не знала и жестоко поплатилась и за свою неопытность, и за это незнание.
С 21 года мое религиозное чувство всего сильнее оживало всего только 2 раза – перед поступлением на курсы и потом во время болезни Вали, т. е. оба раза под влиянием сильных душевных волнений, причем в последний раз оно было сильно только одно мгновение и затем сразу ослабло… Так и продолжалось уже вплоть до лечебницы, когда я усердно ездила в церковь, но уже не безнаказанно: по возвращении из нее я со страшной силой чувствовала разлад между высотой веры и окружавшей меня пошлостью жизни и людей, так как попала в самое худшее общество, какое только можно представить: общество обыкновеннейших, полных мелочи житейской женщин, которые, однако, держали голову высоко, вследствие имущественного или общественного положения, и решительно не в состоянии были понять что-либо, стоящее вне сферы их специально женских интересов.
И вот, пересмотревши всю свою жизнь, я невольно задала себе вопрос – «в чем моя вера?» – и какой же ответ на него давал мне беспощадный анализ?
Первая вера была в силу твоей беспомощности, в силу склада твоей души, нуждавшейся в утешении и поддержке, не видевшей ее нигде; твоя вера была в безотчетных порывах души к чему-то стоявшему выше пошлости житейской, в силу врожденной любви к поэзии… и только. Моя твердость, с которой я держалась за нее, несмотря на всевозможные возбуждавшие религиозное сомнение книжки, заставляла меня подвергать их критике и защищать «веру» от нападок, как нечто – необходимое для человека. Я с искренним сожалением смотрела на неверующих курсисток, называя их про себя людьми без твердых убеждений, не знающих смысла жизни…
О жалкое, несчастное создание! Да был ли он, этот смысл, у тебя-то самой, в своем ослеплении воображавшей, что если она верит всему, что сказано в выученном наизусть катехизисе – то значит, обладает и знанием смысла жизни? Ведь та же религия говорит – «вера без дел мертва есть», – т. е. нет в ней, следовательно, и освещающего жизнь смысла. А ты, как фарисей, следуя выученной букве закона, не делая ни шага, чтобы провести эту веру в жизнь, ты – смела считать себя умнее этих людей, смела думать, что ты в сравнении с ними стоишь на твердой почве, потому только, что веришь в бессмертие души и будущую жизнь! Поистине – ты достойна презрения! И ничто в сравнении с этим сознанием было бы презрение всех слушательниц наших курсов, если бы они почему-либо захотели мне его выразить, – ничто, ибо суд человеческий ничтожен в сравнении с судом нашей совести…
Вспоминая свою «веру», я нахожу в ней одно только честное, что я всегда отделяла ее от всякого общеобязательного credo. В наше время надо уже различать специфически православных людей, верующих обязательно двойственным образом, и вообще верующих. Я была из последних, так как до курсов по невежеству и политической безграмотности мне не приходилось сталкиваться с этим вопросом, а на курсах мою веру всегда глубоко оскорбляло грубо и резко выраженная форма двойственности. А впрочем – ведь эта похвала отрицательная. Но если я дошла до падения – ничего, если упаду и еще немного ниже!
Странно: я много раз читала Евангелие, читала серьезно, но мало вдумывалась в него. Однажды, еще в детском возрасте, задумавшись над вопросом – что такое Бог? – я с ужасом почувствовала, что не понимаю Бога. Думала ли я когда-нибудь о Христе? Чем же был для меня мой Бог? – Чем-то идеальным, высоким, Кому я могла только молиться и жаловаться на свою жизнь, словом, он был для меня фантомом (призраком) поддержки, и немудрено, что иногда после молитвы я чувствовала себя успокоенной… Самовнушение ведь играет здесь не последнюю роль… Не говорю уже о чудесных исцелениях.
Призрак поддержки! В прошлом году, под впечатлением пережитых ужасных дней – я искала… чего? – сама не знаю… Пришла в Киево-Печерский монастырь и спросила схимника Антония. Мне указали на небольшую келью, и я вошла… О. Антоний был когда-то живописцем и сохранил до старости лет любовь к искусству: стены его кельи были увешаны картинами и гравюрами, заграничными фотографиями, привезенными ему почитателями; вообще, несмотря на его схиму – чувствовалось, что этот монах – вовсе не застыл в аскетизме отчужденности от людей. Он отнесся ко мне замечательно хорошо: его обращение со мною было такое задушевное, такое ласковое, что-то очень привлекательное было во всей его фигуре. Помню, он назвал меня своею дочерью. Видно было, что он не получил вообще