Улыбнись нам, Господи - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Панна Данута! Если бы медведь хотел вас видеть, он бы вернулся, – с бесцеремонностью победителя сказал Юдл Крапивников.
В самом деле – если бы хотел видеть, вернулся бы, не бросил, не оставил ее наедине с этим… двойником Скальского.
Порыв ее погас, и вместо желания мстить и глумиться пришла безболезненная, всеобъемлющая пустота, которая обволакивала, как сумрак. В этой сумрачной пустоте уже не было ни одной преграды, не горело ни одной свечи, только упырь раскачивался под потолком.
– Приходи, – сказал Юдл Крапивников, впервые обращаясь к ней на «ты». – Я буду тебя ждать.
– Панну Дануту в любую минуту? – хмыкнула она и, стараясь не скрипеть дверью, вошла в свою комнату.
Эзра спал, не удосужившись снять тулуп. От него пахло гарью и водкой.
Данута не собиралась его будить, ждала, когда он, услышав ее шаги, сам проснется, и сон со свечами, шампанским и изменой рассеется, исчезнет; Эзра обнимет ее, накроет опальным тулупом, и они, как всегда, сольются, как сливаются две речки по весне, страсть к слиянию которых так чиста и бескорыстна; Данута прижмется к нему, и он сквозь упругую стенку ее упругого живота услышит, как прорастает его семя.
Но Эзра не проснулся.
– Спишь? – спросила она.
Ни звука.
Данута пыталась растормошить его, но Эзра, пьяно и беспамятливо дыша, что-то бормотал спросонья.
Мрак обступил ее со всех сторон – даже звездочки не было видно.
Не зная, что делать, она принялась разуваться.
Сняла ботинки.
Чулки.
– Данута! – послышалось за дверью.
Юдл Крапивников царапал ногтями иссохшиеся доски.
– Данута!
– Господи! – выдохнула она и неожиданно, как в детстве, упала на колени.
– Данута!
– Если это правда, что ты такой сильный, такой могучий, то почему ты не можешь сделать нас счастливыми? Разве тебе несчастные более угодны? Чем несчастнее, тем угоднее?
Хмель улетучился. Дануту трясло, плечи ее дрожали в зыбкой ночной мгле.
– Если это не так, останови меня. Вот тебе моя рука! – Данута протянула руку; рука не тонула – темнота выталкивала ее на поверхность.
– Данута!
– Господи! Неужели кобель за дверью сильней тебя?
– Данута, – шепот Крапивникова сверлил дверь, как древоточец.
– Иду, – не то кобелю, не то Господу сказала Данута.
Встала, сняла с себя платье, бросила на кровать, обхватила руками голые груди.
– Иду!
Выскользнула за дверь.
И ослепила Юдла Крапивникова.
Когда она под утро вернулась, Эзры в комнате уже не было.
Данута опустилась на пустую кровать, накинула на себя вывернутый наизнанку тулуп, сглотнула тошноту, но горло сдавило, словно тисками, и через минуту из него хлынули балык и тетушка Стефания, шампанское и мельник Ниссон Гольдшмидт, икра и пан Чеслав Скальский.
Каждый должен изблевать свой грех, подумала Данута.
Но только не ребенка… дитя… помни, что летом фиалок уж нет…
II
Следствие по делу государственного преступника Гирша Дудака продолжалось. Ратмир Павлович Князев допрашивал его то в жандармском управлении, то в 14-м номере, куда неизменно ездил со своим толмачом, братом обвиняемого, Семеном Ефремовичем Дудаковым. Хотя долгие, длившиеся порой с утра до позднего вечера допросы ничего существенного к первоначальной картине преступления не прибавляли, Ратмир Павлович неукоснительно проводил их каждый день, не столько из казенных, сколько из каких-то личных соображений.
Шахна не понимал настойчивости своего начальника, злился на Князева, сочувствовал брату Гиршу, который по нескольку раз вынужден был отвечать на один и тот же вопрос, как будто от количества ответов зависело установление истины.
– Мы живем, Семен Ефремович, в одной стране, – сказал Ратмир Павлович после очередного допроса. – И, наверно, долго еще будем жить вместе. Из этого, ласковый ты мой (и откуда только он выкопал такое странное, неподобающее жандарму, обращение!), следует, что задача следователя не только обнаружить нить преступления, но и понять его причины. Почему вы, евреи, ласковый ты мой, первые бунтовщики в империи? Скажешь: обижают, но и нас обижают. И с нас, прошу прощения за вольность, снимают портки.
– Но нас, ваше высокоблагородие, секут и тогда, когда мы ни в чем не повинны.
– Нас! Нас! А русских, что, по головке гладят? Мир – если подойти к нему по-философски – тюрьма для всех.
– Но, согласитесь, ваше высокоблагородие, самые ужасные камеры в ней отведены для нас.
– Не спорю… Ваша камера не из лучших. Но разве дело в камере, в притеснениях?
– А в чем же?
– Такие, как твой брат, страшны не потому, что стреляют в генерал-губернаторов – генерал-губернаторов на Руси еще на десять столетий хватит! – а потому, что разрушают свой дом. Понимаешь, дом! – распалялся Ратмир Павлович. – В отличие от вас, мы, русские, бунтуем ради бунта, нам порой даже не интересно, чем он кончится, а у вас, у вас все расчет и выгода. Наши бунтари – мученики, а ваши – дельцы!
Семен Ефремович терпеливо выслушивал тирады Князева в надежде на то, что тот чем-нибудь поможет Гиршу.
– Не зли ты его, – упрашивал он арестованного Гирша, когда они ненадолго оставались одни в кабинете Ратмира Павловича.
Шахна был готов забыть все обиды, даже простить Князеву его нелепую шутку с заточением в 14-й номер – Семена Ефремовича бросало в жар, когда он вспоминал о бессонных ночах, проведенных в тюрьме под надзором неусыпного, как совесть, Митрича. При одном воспоминании о 14-м номере у него от ужаса по-кошачьи выгибалась спина, и по ней начинали ползать мурашки. Но он, Шахна, согласен был и не такое стерпеть, только бы спасти брата от виселицы.
Семен Ефремович нисколько не сомневался, что, несмотря на все требования двора в Петербурге и генерал-губернаторского дворца в Вильно как можно скорее закончить дело Гирша Дудака и передать его в суд, Ратмир Павлович намеренно затягивает следствие, пытаясь склонить Гирша, если не на свою сторону, то хотя бы к даче таких показаний, которые облегчили бы во время судебного слушания его участь.
– Полагаю своим долгом украшать отечество не виселицами, а всепобеждающей мыслью.
Вообще-то Шахна не задумывался, о какой такой всепобеждающей мысли говорит Князев и из каких побуждений он тянет волынку – то ли из простого человеколюбия, то ли из похвальной приверженности к истине, то ли из чувства мести генерал-губернатору (Ратмир Павлович считал его спесивцем и ничтожеством). Но и не задумываясь над этим или задумываясь мимолетно, Семен Ефремович испытывал к своему начальнику искреннюю благодарность, которую старался внушить и брату.
– Он лучше других, – сказал он однажды Гиршу.
– Жандармов не бывает ни лучше, ни хуже. Жандармы есть жандармы.
Больше всего Шахну поражала в Гирше не его непримиримость, не безжалостность к себе и к своим близким – отцу Эфраиму, жене Мире, ждущей ребенка, к Шахне, которого он, не колеблясь, назвал жандармским прихвостнем, – а отсутствие каких бы то ни было сомнений.
– Жандарм тоже человек, – отстаивал свою правоту Шахна. – Бог создал разных людей и перемешал в них глупость, ум, добро и зло, как перемешаны в земле дерьмо и золото. Отсюда, брат, все беды.
– Оттого, что перемешал?
– Оттого, что и они, и вы не считаете друг друга людьми. А когда другого не считаешь человеком, то никогда никакой вины за собой не чувствуешь.
– Вины за что?
– За то, что казнишь, стреляешь, сжигаешь на костре – ведь перед тобой не живое мясо, а только мишень. Мишени не жалко.
Может, потому, что Шахна видел в Князеве не только мишень, но и живого человека, он уповал на его помощь, и Ратмир Павлович, казалось, оправдывал его надежды. Полковник делился с ним сокровенным, даже признался ему, что сочиняет стихи (скажи Гиршу, что Князев – стихотворец, и брат поднимет тебя на смех!). Чем дальше, тем доверительнее становились их отношения. Дело доходило до того, что Ратмир Павлович иногда даже поручал Шахне вести за него допрос.
– Порасспрашивай его малость, – говорил, бывало, Ратмир Павлович. – А я, ласковый ты мой, сбегаю на примерку.
В такие минуты Шахна с опустошительным нетерпением ждал, когда Ратмир Павлович вернется, молил Бога, чтобы портной скорей примерил на него шинель или выходной костюм (Князев обожал менять наряды).
– Ну, чего молчишь? – подтрунивал над ним Гирш. – Спрашивай, господин жандарм!
– О чем?
Молчать бывало еще трудней, чем спрашивать.
– Спрашивай, где достал пистолет?
– Действительно, где?
– Ты что – стреляться надумал?
Шахна покорно, даже с какой-то тихой радостью сносил его насмешки, чувствовал в них не только презрение, но и скрытую любовь. Возможно, никакой любви не было, а была только жалость или жалостливая зависть, которая еще больше усиливала желание Семена Ефремовича помочь брату.
Не очень-то рассчитывая на свои силы, Шахна решил обратиться за помощью к какому-нибудь адвокату – желательно с именем. Семен Ефремович не сомневался, что его начальник знает всех присяжных поверенных наперечет и что Ратмиру Павловичу не составит никакого труда свести его с одним из них.