Всего лишь несколько лет… - Фаина Оржеховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ничего, — сказала она себе, — не надо валерьянки. Все хорошо. Воскресенье».
И снова заснула. Все во флигеле и в других домах крепко спали, не подозревая, что именно в эти минуты оборвался и повис над пропастью неоконченный месяц июнь.
Город такой же, каким был недавно. Летние улицы, деревья, здания в лесах. Но необычная многолюдность, смятение, эшелоны войск и орудий, паническая суетливость людей, толпящихся у магазинов, — все это уже признаки несчастья, которое обрушилось на всех сразу, не пощадив ни одной семьи.
В памятный день, третьего июля, когда Сталин выступал по радио, и голос у него прервался, и было слышно, как наливают воду в стакан, — это было страшно, никто не мог ожидать этого — многие поняли: то, что происходит и придется пережить, во много раз ужаснее, чем все прошлые войны. Но были люди, которые это поняли еще раньше, и прежде всего бойцы.
Пока еще находились на своих местах и работали, почва под ногами была твердой. Но она заколебалась, словно размытая паническим словом «эвакуация». Все уезжают. Эвакуация заводов, учреждений. Эвакуация детей… Разлука.
Уехать. Покинуть Москву.
В один из дней во флигель забрела седая растрепанная женщина. Раньше ее никто не видел, должно быть, пришла издалека. Глаза у нее блуждали. Она стучалась в каждую дверь и всем задавала один и тот же бессмысленный вопрос:
— Где можно уехать?
Не «куда», а «где».
Евгения Андреевна поднесла ей воды.
— Откуда вы? — спросила она.
Но та только переводила глаза с одного на другого.
— Что вы умеете делать?
— Ничего, — ответила женщина.
— Но у вас есть дети, родные?
— Никого, — ответила женщина.
— Как же вы существуете?
— Уехать, — повторяла она, озираясь.
Выпив воды, она сказала, что сторожит базу, какую, она не могла объяснить. Но базы уже не было, никто не пришел сменить сторожиху. И она стала искать «пункт».
— Какой пункт?
— Уехать, — опять повторила она.
Женя увела старуху куда-то с собой.
Полю этот приход незнакомой обезумевшей женщины окончательно лишил мужества. Она заломила руки и зашептала: «Что будет, что будет…» Срок Левиной службы кончился, но он не успел приехать. Так и не видал своей дочери с того дня, как она родилась. Розалия Осиповна разводила руками. «Всю жизнь я только и видела, как люди рождались, — говорила она всем и каждому, — и я не понимаю, как может быть война!»
Их отправляли куда-то в Кировскую область.
Труднее всех в доме приходилось Битюгову. С того дня как он получил повестку из военкомата, Оля совсем надломилась, слегла. Путевка в санаторий, выписанная до первого августа, лежала на столике, и Оля не позволяла уничтожить ее. Сама она должна была уехать в Новосибирск, куда увозил ее Николай Григорьевич Вознесенский, ответственный за эвакуацию своего института.
— Все будет сделано, — уверял он растерявшегося Битюгова, — все, что только возможно. Но должен сказать тебе, Сеня, то, что не говорил раньше. Положение очень серьезное… Я не говорил тебе, потому что…
— Ты не говорил, но я знал. Я только надеялся.
— …потому что в нормальных условиях можно было рассчитывать… Положение не безнадежное, но серьезное. Будет сделано все, что только в силах человеческих.
— Одна твоя готовность, Коля…
Вознесенский перебил его:
— Ладно. Мы мужчины, и оба мобилизованы, так что нам все понятно.
А лето цвело напрасным изобилием. Стояли безоблачные дни. Даже в городе не было пыльно. Но дачники возвращались в город и распаковывали вещи с тем, чтобы начать укладываться для более длительного путешествия.
Каждый день кого-нибудь провожали. Уезжал и Володя с матерью. В последний раз он собрал товарищей под липой.
Но прощание получилось натянутым: непривычно было прощаться. Володя часто взглядывал на Машу, которая стояла в стороне, держась за Дусину руку. А Дуся казалась сердитой.
— Возраст у нас неподходящий, — прервал молчание Митя Бобриков, — ни то ни се.
Машина, нагруженная вещами, двинулась. Мать окликнула Володю. Он подошел к девочкам.
— Назначаю вам свидание после войны, — сказал он, — на этом самом месте.
Он хотел еще что-то прибавить, но только крепко стиснул руки обеим. Потом повернулся и побежал к машине. И, уже садясь, громко крикнул всем:
— До свидания. До встречи!
— Лучше не скажешь, — иронически заметил Виктор.
Но дыхание у него прервалось, и, когда машина отъехала, он отвернулся и зашагал прочь.
Дуся ревела в голос. Она стремительно вбежала во флигель, захлопнув входную дверь.
А Маша вышла за ограду на пустырь, за которым начиналась река. Удивительный покой царил в этом уголке, еще не тронутом войной. Река блестела. Полный шар солнца медленно скрывался за горизонтом.
Здесь на пустыре стоял и глядел на реку Андрей Ольшанский. Счастье охватило Машу, и она остановилась. Но тут же вспомнила, что это последний вечер. Первый и последний.
Что же делать теперь?
Все утро Андрей помогал укладываться своим и соседям. Теперь, видимо, хотел остаться один. Но Маша не могла уйти. Она знала, что Ольшанские уезжают завтра утром.
— А вы? — спросил он. — Или вы остаетесь?
— Уезжаем в Свердловскую область, — деревянно выговорила она.
— А мы в Новосибирск.
Она знала. И Ребровы едут туда.
— А ты помнишь, как меня зовут? — вдруг спросила она.
— Конечно, помню. Маша. Мария.
«Вот и сказать, — думала она. — Когда же еще?»
— Какое высокое небо! Никогда не видал его таким.
— Это — в последний раз, — сказала она тихо.
Он молчал. Может быть, не расслышал.
— Если бы ты дал мне свою фотографию, — начала она дрожа, — я была бы тебе очень благодарна.
Она точно бросилась вниз с обрыва.
Он посмотрел удивленно. Но расстегнул верхний карман куртки.
— Как раз вчера снимался для удостоверения. Посмотри: такая тебя устраивает?
Она взяла карточку обеими руками.
— А у тебя нет фото?
Она никак не ожидала, что он спросит ее об этом.
— Есть, но такое ужасное, что лучше не надо.
Дома у нее было изображение девочки-Щелкунчика с безумными, выпученными глазами. Фотограф предложил ей узнать карточку среди других. Сам-то он не узнал бы.
— Я всегда плохо выхожу.
— Это ничего, — сказал Андрей, — главное — память.
Но она не могла оставить такую дурную память.
— Солнце село, — сказал Андрей, — пора.
Маша поглядела на красную полосу заката.
— Завтра рано вставать, а днем нас уже не будет. Ну, давай руку!
Он пожал ей руку так крепко, что казалось, след от этого пожатия останется до конца войны.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Ты каждый день, ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метет метель
И что идет война.
С. МаршакГлава первая
ТРЕВОЖНЫЕ БУДНИ
Десять дней в теплушках устанавливался дорожный, полный лишения быт.
На каждой полке помещались по две семьи и никак не могли разместиться. Грудные дети все время кричали, но не тем здоровым, хотя и пронзительным криком, к которому можно привыкнуть: они надрывались так, словно знали, что происходит в мире. А может быть, заболели в пути.
Детей постарше занимала поездка и перемены. Но и они чуяли неладное. И когда одна из матерей с наигранной бодростью запела известную по мирным временам песенку:
Мы едем, едем, едемВ далекие края…
ее пятилетняя дочь посмотрела на нее с укоризной и заплакала.
Хуже всего были стоянки у поля, часто ночью и неизвестно, надолго ли. Ступенек в вагонах не было: прыгали прямо на землю. И только разомнешь ноги, поезд трогается неожиданно, без гудка.
Навстречу шли эшелоны с бойцами. Они пели: «Вы о нас, девчата, не грустите».
— Господи! — шептала Варя. — Куда мы едем? Не в ту сторону мы едем!
На десятые сутки, после ночи ожидания в теплушке, прибыли машины и забрали приезжих. Это и был заводской городок Первоуральск.
— Снежковы, Варвара и Мария! — крикнул бригадир, уполномоченный по эвакуации. — Выходите!
Катя метнулась к нему:
— А я?
— А вы — дальше.
Произошла какая-то путаница. Катю почему-то направляли в Свердловск.
— Ишь какая! — сказал кто-то с завистью.
Катя рвалась вперед, просила ее высадить, но бригадир был неумолим: «Проститься можете, но сейчас же назад».
Соседка по вагону уговаривала:
— Молчи. Это тебе счастье выпало, дурочка. Как бы он не раздумал. Таких, как мы, туда не везут. Там спасешься. Осмотришься и, глядь, заберешь своих.