Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спустился вниз и прошел за кулисы, и там мне показали Джои. Это оказался толстяк с красным накладным носом, в мешковатых штанах и огромной, не по размеру куртке. Он сидел за огромным ящиком из-под реквизита и играл в карты с рабочим сцены. Из зала слышалась музыка, сопровождавшая стриптиз.
— Леди и джентльмены, — провозгласил на сцене конферансье. — Мисс Анна Милкинс!
— Привет! — сказал мне Джои. — Чего тебе?
— Я приехал забрать «Доктора Шнейдбейцима», — ответил я.
— Погоди, пока я кончу номер, — сказал Джои Мэк и продолжал играть.
— Послушайте, — попросил я, — а мне можно посмотреть?
Джои Мэк пожал плечами и махнул рукой по направлению к сцене, где мелькали и переливались цветные огни. Я ринулся к кулисе и прилип глазами к сцене. Я был там не один; около кулисы уже стояли двое: рабочий сцены в комбинезоне и какой-то лысый толстяк в темном костюме. Мисс Анна Милкинс, как это принято у стриптизных актрис, делая положенные па, приседания и повороты, одновременно заигрывала с публикой: улыбалась, подмигивала, стреляла глазами, это была высокая блондинка, которая честно делала свою работу, заключавшуюся в том, что она постепенно, по частям, отшелушивала с себя одежду, усыпанную блестками. Для меня, взиравшего из-за кулис, она выглядела не столько объектом вожделения, сколько добросовестной труженицей эстрады.
Затем я посмотрел номер Джои Мэка, после чего опустили занавес, и мы с Джои поднялись в его гримуборную.
— Гм, где же это? — сказал Джои Мэк, открыв потрепанный чемодан, полный разных бумаг. — Это, должно быть, где-то здесь. Вот… «Он тронул мое сердце»… «Сумасшедший дантист»… «Кто оседлает мою сестру?»… «Она хочет кофе с молоком»…
Джои Мэк был для Голдхендлера золотым дном, потому что из артистов кабаре только он один писал свои номера заранее. Другие комики работали в стиле итальянской комедии дель арте, импровизируя и меняя свой текст от представления к представлению. Мэк же тщательно подготавливал все свои номера и потом за хорошие деньги продавал их Голдхендлеру.
— А, вот! — Мэк протянул мне грязную рукопись с загнутыми углами, страниц десять или около того. — «Доктор Шнейдбейцим». Только тут слишком много похабщины, пусть мистер Голдхендлер это немного почистит. Но без похабщины нельзя конкурировать с голыми титьками.
Когда мы с Мэком снова спустились вниз, на сценическом круге уже был выстроен шаткий Тадж-Махал, и повсюду сновали девицы с пятнышками на лбу, одетые в элементы индийских сари. И, честное слово, вот тут-то я и насмотрелся вдосталь на голые груди и попки. Куда я ни бросал взгляд — всюду я видел соски и ягодицы, аж в глазах рябило. Это были небось в лучшем случае статистки категорий «В» и «Г», у которых то ляжки были толстоваты, то живот отвисал, — честные трудяги, в поте лица отрабатывавшие свой хлеб насущный; секс им был ни капельки не интересен, да и сами они выглядели совершенно неинтересными. Соски и попки в этом антураже смотрелись как нечто совершенно естественное, но нисколько не пикантно-соблазнительное. Ну, такие уж у женщин части тела — так что из того?
— Этот номер с Тадж-Махалом довольно хорошо сделан, останься и посмотри, — сказал мне Джои; затем он обратился к какой-то девице:
— Привет! Поужинаем сегодня вместе?
— Ладно, Джои.
На грудях у нее были приклеены какие-то позолоченные листочки, которые почти ничего не прикрывали. Джои подмигнул мне и приподнял один листок.
— Эй, полегче! — прикрикнула на него девица, потом бросила на меня смущенный, грустный взгляд и ушла.
Не буду утомлять читателя подробным описанием номера с Тадж-Махалом. После довольно деревянной пантомимы между раджой и его царственной супругой (которую играла мисс Анна Милкинс, закутанная до ушей) раджа спел песню «Я любил эти бледные руки», после чего сценический круг стал медленно вращаться, дабы зрители смогли со всех сторон осмотреть Тадж-Махал и застывших на нем статисток в разных стадиях одетости — точнее, раздетости… Согласно тогдашнему закону, их прелести можно было демонстрировать публике только при условии, что прелестницы не шевелились. И они, бедняжки, делали все возможное, чтобы не нарушить закона: но им не всегда удавалось сохранять равновесие, и иногда они вынуждены были хвататься то за декорацию, то друг за друга, и при этом их груди колыхались и попки дрожали. Ни один судья их бы за это не осудил, они и без того терпели достаточное наказание. В кабаре Минского было довольно холодно, а к тому же за сценой нещадно сквозило. Большинство зрителей сидели в пальто. Когда я уходил, сценический круг все еще, поскрипывая, вращался, девицы дрожмя дрожали, их груди и попки аж посинели, а раджа продолжал петь величественным баритоном: «Я любил эти бледные руки». Номер с Тадж-Махалом заполнял положенное время.
Так развеялась еще одна мечта. А теперь — в «Зимний сад».
Глава 66
Статистки категории «А»
К служебному входу «Зимнего сада», которому предстояло на многие месяцы стать моим прибежищем, я подошел полностью обесфантаженный (если можно так выразиться, по аналогии со словом «обеззараженный»), испытывающий отвращение к сексу, ничего не ожидающий, — собираясь только отдать Голдхендлеру текст и вернуться работать в его квартиру. Сейчас, сорок лет спустя, «Зимний сад» все еще там же, где он был в те годы, и служебный вход тоже там же. Здание нисколько не изменилось: театры живут дольше, чем актеры и актрисы и те, кого они любили. Солистки по-прежнему снуют туда-сюда, их провожают до дверей поклонники, которые потом их терпеливо ждут; и так все они живут снова и снова, и снова и снова живет легенда о юной любви в большом городе, в который приезжают красивые девушки, мечтающие о сцене, и юноши, мечтающие об успехе и о любви красивых девушек. Этот Тадж-Махал все вращается и вращается без остановки.
Голдхендлера я нашел в длинной гримуборной, сверкающей огнями и уставленной зеркалами; он сидел один, в клубах дыма, за пишущей машинкой. Я вручил ему «Доктора Шнейдбейцима», он просмотрел его и сунул в портфель.
— Потрясающе! — сказал он. — Пошли со мной.
Мы прошли сквозь спену, где группа статисток сгрудились вокруг рояля, на котором пианист наигрывал какую-то песенку, и вошли в большую комнату. Там я увидел Берта Лара и Скипа Лассера: они ели сэндвичи и пили кофе. Я еще никогда не видел Берта Лара вблизи. В жизни он казался старше, чем на сцене, и у него был очень озабоченный вид. Но все равно смотреть на него было смешно. Он смешно откусывал сэндвич, смешно прихлебывал кофе — не могу объяснить почему.
— Эта сцена в больнице очень нудная, Гарри, — грустно говорил Лар, смешно морща лицо. — Ее нужно как-то оживить.
— Это отличная сцена, — возражал Лассер; он сидел, положив ноги на стол, заваленный рукописями. — Это очень важная сцена, Берт, и ты ее блестяще играешь.
— Это не сцена, — сказал Лар, — это сплошное занудство. Из-за нее весь спектакль провалится.
— У меня есть идея, — вставил Голдхендлер и с места в карьер начал импровизировать.
Не успел он произнести нескольких фраз, как траурная маска, какой было до тех пор лицо Берта Лара, начала преображаться в маску уморительно радостную.
— Да ведь это «Доктор Шнейдбейцим!» — воскликнул он. — Потрясающе! Как это мне самому не пришло в голову?
— Что такое? — спросил Лассер, и Голдхендлер тут же предупреждающе подмигнул Лару.
— Гарри, это из какого-то другого твоего спектакля? Нет, тут эта чушь не пройдет!
Лар поспешно сказал, что Голдхендлер напомнил ему один старый врачебный анекдот, и попросил:
— Продолжай, Гарри, это, кажется, то, что надо.
Голдхендлер продолжал невозмутимо импровизировать, приспосабливая шутки из «Доктора Шнейдбейцима» к сцене в больнице, где Швейк схлестнулся с армейским психиатром. Лассер сказал, что он хотел бы увидеть, как все это будет выглядеть на бумаге, и ушел. Лар заключил Голдхендлера в объятия.
— «Доктор Шнейдбейцим!» — воскликнул он. — Это как раз то, что надо. Кстати, знаешь, Гарри, я ведь когда-то играл этот скетч…
— Подожди меня, Рабинович, — сказал мне Голдхендлер, показывая на дверь. — Мы потом поедем обедать.
Я вышел на сцену. Там хореограф орал на группу юношей и девушек, танцевавших под аккомпанемент рояля. Статистки, ранее окружавшие пианиста, теперь сидели в первом ряду партера; я спустился в зал и сел рядом с ними. Они были поглощены беседой, и я мог смотреть на них, сколько влезет. И тут я сообразил, что это — статистки категории «А».
Можно ли словами изобразить красоту? Я это делать не мастак. Может быть, будет лучше, если я опишу, какое эти девушки произвели на меня впечатление. Они были очень разные, но каждая из них была по-своему ослепительна. Все они, как на подбор, были стройные и высокого роста, но одни — широкоплечие, как пловчихи, другие — тоньше и субтильнее; у одних черты лица были крупные, грубоватые, у других — мельче и изящнее; и еще одна общая черта — у всех у них были огромные глаза. Они почти не красились и одеты были очень просто. Как и девушки в кабаре Минского, они пришли сюда не развлекаться, а работать, но, в отличие от девушек у Минского, они возбуждали страсть с первого взгляда. Девушки в кабаре Минского выглядело жалко — точно так же, как статистка категории «Б», которая пришла к Голдхендлеру, чтобы на нее поглядел Билли Роуз, и охотно поднимала юбку, дрожа от нетерпения устроиться на работу. Но в этих девушках поражало непритворное самоуважение. Уж они-то знали себе цену.