Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эка, паря, как ты лихуешься все… — сказал Петр, высокий и худой мужик с рябым лицом, длинными, закинутыми назад волосами и редкой, бесцветной бороденкой. — Что глупости всякой в людях оказалось превыше меры, это верно, но тут руганью дела не поправишь, тут надо от ума действовать… Э, никак герман идет к нам… Вот это дело! Пчелок он хотел посмотреть у меня: что-то плохо приживаются в новых ульях… Здравствуйте, милости просим… — приветствовал он пленного германца, который работал в саду у земского. — Садитесь вот в холодок, а я медку достану да огурчиков свеженьких…
— О, очень благодарю вас… — вежливо отвечал пленный и, поздоровавшись с Митей, сел на траву. — Я только что отобедал…
Он вдруг опять встал и почтительно поклонился: к баньке вышла Варя. И он ни за что не хотел сесть, пока не села Варя поодаль на обрубок толстого бревна. Петр принес на щербатой тарелке сотового меда, пузатых желтоватых огурцов и свежего хлеба.
— Ну-ка, угощайтесь нашим русским угощением… — сказал он. — Да расскажите нам, как вы нашу Россию находите… И как ваше имячко будет?..
— Меня зовут Фриц Прейндль… — отвечал тот. — До войны был лесничим в Баварских Альпах. А что касается до вашего вопроса о России, то, право, мне трудно ответить на него, потому что очень многое непонятно мне в вас.
— Нет, а вы все-таки скажите… — настойчиво проговорил Митя. — Это очень интересно, как вся наша чепуха в европейских мозгах отражается…
— А кроме того, я боюсь, что я обижу вас… — застенчиво улыбнулся германец.
— О, об этом можете не беспокоиться! — зло засмеялся Митя. — Мы сами о себе столько говорим дурного, что удивить нас чем-нибудь вам будет очень трудно…
— Только скажите, как это вы так хорошо говорите по-русски? — сказала Варя. — Для иностранца это совсем удивительно…
— Я еще дома выучился по-русски, — отвечал Фриц, — чтобы читать в подлиннике русских авторов, как Достоевский и Толстой, которые поразили меня. А затем усердно занимаюсь языком уже здесь, в России, два года. Раз взялся за дело, надо довести его до конца…
— Народ вы напористый, говорить нечего… — заметил Петр, разогревая канифоль. — Многие из наших очень завидуют вам в этом… — неопределенно усмехнулся он.
— В этом отношении мы очень не похожи… — сказал Фриц. — Вы загораетесь, как солома, и, как солома, потухаете. Когда я попал в ваш Окшинск и все узнали, что я знаю по-русски и что я человек вообще образованный, меня просто замучили: все вдруг захотели учиться по-немецки. Был один раненый офицер, один священник, три барышни, два студента, и всех дольше проучился священник: ровно семь недель… А другие очень скоро убедились, что учиться немецкому языку им совсем не нужно, и бросили…
Все засмеялись.
— И ваш национальный характер как бы соткан из противоречий, — продолжал германец задумчиво. — Я видел, как относятся к пленным ваши солдаты, ваши врачи, все, и иной раз, право, от слез удержаться было невозможно. И я тоже видел, как ваши дети, поймав молодого вороненка, кидали в него камнями, забавляясь, а вокруг стояли взрослые и смеялись, и никто и не подумал остановить детей. И в то же время вы ужасно невежливы одни с другими — вы, пожалуйста, извините, что я так все прямо говорю: мне так хочется понять все у вас… Меня поразила ваша бедность, и в то же время вы невероятные моты: в каком состоянии ваши поля, ваши дороги, ваши рабочие инструменты, все! На днях господин Тарабукин, у которого я имею честь работать теперь, получил какую-то посылку из Москвы. Вскрывая ее, ящичек весь исковыряли и испортили, нисколько не жалея, но вещи оказались неподходящими и обратно отправить их было уже не в чем: ящик никуда не годился… Послал меня недавно господин Тарабукин в город закупить кое-что, смотрю: на вокзале эшелон дожидается отправки. Увидали меня, обступили, давай расспрашивать, как и что, а тут же на стене вокзала висит объявление губернатора, что всякие разговоры с пленными воспрещены и что нарушение этого приказания поведет за собой штраф в три тысячи рублей… Я обратил внимание солдат на это, а они нахмурились и говорят: пущай лучше за собой смотрят… Все это, если хотите, мелочи, но собрать их вместе невозможно, невозможно все это истолковать. У меня как-то создается впечатление, что вы сами хорошо не знаете, чего вы хотите от людей, от себя, от жизни…
— Это, пожалуй, верно… — сказал Митя задумчиво. — Но когда не знаю этого я, то это еще ничего, но когда не знает это тот, кто берется править мной, это совсем скверно…
— Я никогда не забуду, как меня везли в плен… — сказал Фриц. — Посадили это в теплушки и повезли чрез Киев на восток. Везли, везли, остановились, подумали точно и повезли на юг, но не отвезли, кажется, и двести километров, как опять остановили, вернули назад и повезли на север немного, затем опять повезли назад и наконец направили в Сибирь. Но не успели мы в Сибири и отдохнуть от дороги, как нас снова сняли с места и повезли в Вятку, а оттуда вот уже сюда. Можно было думать, что ваше правительство задалось целью показать пленным всю необъятную Россию. Во всяком случае я ему чрезвычайно благодарен за это, но зачем это делалось, я и теперь не знаю. Привезли нас в Окшинск и большую часть отправили в леса на работы, а некоторых разобрали по частным хозяйствам, и вот я живу у господина Тарабукина два месяца уже и решительно не знаю, зачем он меня взял: ничем он не интересуется, и ничего ему не нужно, и, кажется, он начинает уже обижаться на меня, что я все прошу у него работы, которой у него непочатый край и которая неизвестно почему не делается… Я хочу делать — хозяин обижается… Почему? Что это такое? Не понимаю… Ведь ему же лучше будет, если я приведу его сад в порядок, и он будет давать ему прекрасные фрукты… А он не хочет…
Опять все невольно рассмеялись. Раньше этот русский смех дивил Фрица — теперь он уже привык к этому и сам иногда смеялся вместе.
— И опять: если мы строим мост через речку, то строим его сразу на столетия, — продолжал он раздумчиво, — а вы накидаете через речку каких-то очень опасных для лошадей и людей жердочек, и первою же весной все это уносит река неизвестно куда, и вы опять начинаете постройку нового моста. В доме у вас непременно клопы или тараканы. Кухарка Акулина берет ножик, чтобы отрезать мяса, — нож не режет, и Акулина всячески ругает его; не себя, а его, который во всяком случае ничем перед ней не виноват… И когда соберешь все это вместе, то получается такое впечатление, что вы зашли в Россию на время, что вы тут гости, что вот еще немного — и вы сниметесь и уйдете куда-то далеко, а куда — вы сами еще не знаете… У нас жизнь что-то реальное, крепкое, на века, а у вас что-то случайное, неважное, точно сновидение какое. И потому не стоит выводить клопов, не стоит точить ножей, не стоит строить мостов… Первое время меня несколько коробило, что господин Тарабукин все зовет меня майн либер Августин, что он не потрудился даже узнать имени человека, который на него работает, но теперь я чувствую, что иначе он и не может, что мое настоящее имя так же не важно, как и все…
Незаметно свечерело. Над зеленой усадьбой с визгом носились веселые стрижи, и ласточки оживленно щебетали, усевшись по коньку старого сарая. Варя остановила на призадумавшемся Фрице свои бархатные глаза и потерялась в какой-то беспредметно грустной думе. В садах, полях, на деревне шла та предсумеречная возня, которая предшествует ночному покою. За плетнем с обратью в руках остановился Сергей Терентьевич. Он был подавлен, мобилизации подходили к нему все ближе и ближе, и он не знал, что делать. И разговор затянулся. Фриц рассказывал о том, что видел он на изуродованных, окровавленных полях Польши, и все молча слушали его.
Германец вдруг встал.
— Я ужасно злоупотребил вашим гостеприимством… — сказал он. — Пожалуйста, извините. А пчелок мы так и не посмотрели. А теперь уж их тревожить нельзя…
— Ну ничего, в другой раз… — сказал Петр. — Вы приходите почаще, посидим, потолкуем. Тарабукину-то вы, правда, не очень нужны. Да и теперь куда вам торопиться? Скоро ужинать будем…
Но Фриц решительно отказался. И сняв фуражку, он почтительно простился с Варей, пожал руку мужчинам и ушел. Все долго смотрели ему вслед…
— А ведь это никак наш Левашов из города едет? — вопросительно проговорил Петр. — Он и есть… Эй, Левашов, погоди-ка маленько… — крикнул он. — Из города, что ли? А телеграммок не захватил?..
Левашов, лавочник, находился в самом приятном расположении духа: никогда не торговал он так, как это время, и деньга валила ему дуром. Его толстое лицо с добродушным носом картошкой сияло.
— Телеграммки? Есть, есть, милый человек… Как же можно… — отвечал он и вытащил откуда-то из-под сиденья измятый, точно весь изжеванный листок «Окшинского голоса».
Петр поблагодарил его, и все отошли снова к баньке и в свете умирающего дня наскоро стали проглядывать последние новости. Новости эти, конечно, состояли в том, что, выпрямляя линию фронта, русские войска должны были отойти на заранее подготовленные позиции, что доблестные союзники ждут только благоприятного момента, чтобы расправиться с дерзким врагом, что император Вильгельм похудел и поседел, а в палате лорд Дерби заявил, что Англия никак не будет противиться занятию Россией не только Константинополя, но даже и малоазиатского берега, и таким образом русский народ положит ключ от своего дома в карман…