Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр поблагодарил его, и все отошли снова к баньке и в свете умирающего дня наскоро стали проглядывать последние новости. Новости эти, конечно, состояли в том, что, выпрямляя линию фронта, русские войска должны были отойти на заранее подготовленные позиции, что доблестные союзники ждут только благоприятного момента, чтобы расправиться с дерзким врагом, что император Вильгельм похудел и поседел, а в палате лорд Дерби заявил, что Англия никак не будет противиться занятию Россией не только Константинополя, но даже и малоазиатского берега, и таким образом русский народ положит ключ от своего дома в карман…
Митя весь так и вспыхнул.
— Русский народ! — злобно бросил он. — Вот чем он питается, ваш прекрасный русский народ!.. За такие новости нужно было растерзать на клочки тех, кто осмеливается подносить нам их, а мы радуемся: ах, ключ в кармане… ах, лорд Дерби заявил… Ах, доблестные союзники… Мерзость!
А Варя смотрела чрез покосившийся серенький плетень по дороге в ту сторону, где скрылась высокая, стройная фигура Фрица, и думалось ей, что в этот сумеречный час он должен особенно тосковать. И он действительно затосковал. Пустынные поля вокруг, светлая излучина Окши вдали, а по горизонту темное море лесов. И вспомнились родимые зеленые горы, и шум водопада в глухом ущелье, и перезвон колокольчиков пасущегося в горах скота.
Noch einmal in meinem Leber, —
вдруг запел он невольно, —
Meine Heimat möcht’ ich seh’n,Noch einmal am heitern UferAn dem Weissbach möcht’ ich steh’n![63]
И лилась нарядная песенка среди чужих полей, темнеющих под звездами:
Da kommen FlösseMit lust’gen Leuten,Und frohes JodelnKommt von Seiten:Holdi-e-di-e-die…[64]
И странные, живописные звуки Jodeln[65] порхали в безбрежности русской земли. И была в них большая и глубокая тоска…
Holdi-e-di-e-die…
И всплыли в сумраке грустные, бархатные глаза, и сердце тепло отозвалось им…
XXX
СУМАСШЕДШАЯ
— Петр Павлович… Петр Павлович…
В душе Петра невольно шевельнулось досадливое чувство: просто прохода не дает! Но он справился с собой и подошел к крылечку, на котором сидела старуха Зорина, до невозможности исхудавшее существо с жалкой шеей и огромными испуганными глазами. Дешевое, сильно загрязненное платье было надето как-то боком, старый черный платок, сбившись, едва держался на седой трясущейся голове.
— Здравствуйте, Петр Павлович… — проговорила старуха, протягивая ему трясущуюся руку с виноватой улыбкой. — Извините, я задержу вас только на минутку — мне посоветоваться хочется с вами…
— Мамочка, да ведь Петру Павловичу работать надо… — сказала, выходя из избы с шитьем, Варя. — Поговорить можно потом…
— Да ведь я только на минуточку.
Варя с кротко покорным лицом устало опустилась на ступеньку и стала шить. И тотчас же из дому вышел Митя — все они были точно связаны и не отходили один от другого — и, поздоровавшись с Петром, тоже сел на ступеньку и, обняв колена, стал безучастно смотреть в раскрытую калитку на залитые ярким солнцем леса и поля.
— Вот как вы нам посоветуете… — виновато продолжала старуха. — У нас в Петербурге есть страшно богатые родственники, известные графы Строевы — или Строгановы, Варя? — миллионеры, не написать ли им о нашей нужде? Но только, вы понимаете, добром тут ничего не сделаешь: они страшно ненавидят и преследуют нас. Куда бы ни поехали, что бы мы ни делали, всюду за нами ходят десятки их шпионов. Вот недавно заболевает Варя — что такое? Оказывается, они чуть-чуть не вынули у нее сердце! Потом Митя…
— Ах, да оставь же, мамочка!.. — с тоской проговорил он.
— Митя! — тихо остановила его сестра.
— Что же тут скрывать? — обратилась к нему мать. — Петр Павлович хороший человек, он поймет. Да, довели его своими преследованиями до того, что он застрелился. И добились, чтобы исключили его из университета, дали ему какой-то волчий билет, с которым ему нельзя никуда поступить… И стоит только на минуту отвернуться, чтобы они насыпали чего-нибудь в кушанье, чтобы отравить всех нас…
— Мамочка, Петру Павловичу надо в сад, а нам обедать пора… — сказала Варя. — Пойдем, мамочка…
— Ах, виновата, я сейчас… — умоляюще схватив Петра за рукав, сказала старуха. — Я сию минуту… Что вы думаете, если бы нам написать им построже?
— Что же, дело хорошее… — сказал Петр, чувствуя, как и его захватывает черная неодолимая тоска.
— Да, надо хорошенько припугнуть их, что мы можем все это предать гласности… — продолжала старуха. — Пусть они обеспечат нас и пусть торжественно поклянутся, что прекратят все эти бессмысленные преследования. Пусть они дадут нам… сколько я вчера говорила, Варя?
— Пятьсот тысяч, мамочка… — проговорила Варя спокойно.
— Да, да, пятьсот тысяч… — повторила старуха. — А главное, чтобы оставили в покое… Что мы им сделали?
И на испуганных глазах налились тяжелые слезы. Седая голова на жалкой шее затряслась еще сильнее.
— Да, конечно, написать хорошо… — говорил Петр, не зная, куда деваться. — Вот ужо вечерком и напишем…
И захватив дымарь, ой направился торопливо в сад. Ему было жаль, что он пустил к себе этих людей. Они портили ему все в его тихой сосредоточенной жизни.
— Обед готов, мамочка, пойдем… — сказала Варя, поднимаясь. — А то все остынет…
Старуха отерла глаза и покорно поднялась. Войдя в маленькую, в одно окошечко, кухоньку, она подошла к дымившемуся в истрескавшейся кастрюльке супу и начала внимательно рассматривать его.
— Опять! Опять! — сказала она с тяжелым вздохом. — Опять все отравлено… Надо вылить, Варенька…
— Да ведь мы никуда же не отходили от дома… — кротко возразила дочь. — Мы все время тут же были…
— А пока на крыльце-то сидели? — сказала старуха. — А окно было раскрыто. Ты еще молода, милочка, и не знаешь, на что могут быть способны люди… Помнишь историю с паспортом: как ни берегла, как ни прятала я его, а они все-таки подменили его фальшивым. Чуть-чуть было не попали все мы тогда в Сибирь! Ты думаешь, правительство будет шутить с такими делами? Вылей, вылей… А мы себе что-нибудь сварим — только не надо ни на шаг уже отходить от керосинки…
— Дай, я вылью… — незаметно переглянувшись с сестрой, проговорил Митя.
— Нет, нет, ты опять съешь… — решительно возразила старуха. — Вы все думаете: экономия. Жизнь дороже экономии…
И, схватив кастрюльку, она, путаясь ногами в платье, торопливо потащила ее на двор и выплеснула около крыльца. Голуби и воробьи, уже привыкшие к этой обильной подачке, жадно набросились на еду.
— Если так пойдет и дальше, у нас не хватит денег и на две недели… — угрюмо сказал Митя сестре.
— А что же делать, голубчик?
— Ну вот и чудесно… — возвратившись, сказала старуха. — А чтобы не возиться, можно сварить манной кашки или яичек всмятку… впрочем, нет, и молока у незнакомых людей брать не следует… Так съедим яичек…
Варя покорно занялась приготовлением яиц.
— А там опять германец этот пришел… — недовольным голосом говорила старуха. — Ужасно он подозрителен мне. И ласковость эта какая-то, и по-русски говорит хорошо — вы поменьше с ним разговаривали бы. Может, он и не германец совсем, а так только, прикидывается…
Митя, делая вид, что он ничего не слышит, читал у окна книгу. Сердце Вари забилось тревожно и сладко. Она накормила чем могла мать с братом. Старуха тотчас же прилегла отдохнуть за перегородкой на своей тощей кровати, из которой Варя насилу вывела клопов, а Варя взялась за уборку посуды. И все прислушивалась: не слыхать ли того ласкающего мягкого голоса?..
— С тех пор, как я в России, у меня и сны какие-то странные пошли… — говорил германец, рассматривая в холодке старой баньки вынутые из ульев рамки. — Вот сегодня опять, например, всю ночь меня мучил кошмар. Мне снилось, что какие-то страшные враги, спрятавшись в землю глубоко-глубоко, стали пускать оттуда какой-то красноватый газ. Все было по-прежнему: цвели цветы, пели птицы, смеялись дети, работали, ничего не подозревая, люди, а из всех трещинок земли все струился и струился этот красноватый газ. И, видимо, это был какой-то веселящий газ: люди один за другим стали бросать работу, стали бросать все и начинали хохотать, потом прыгать, потом плясать, припевая: ach, mein liber Augustin, Augustin, Augustin…[66] — есть у немцев такая глупенькая песенка, знаете… И вот запели ее миллионы людей, и захохотали, заплясали все, все, все: умирающие старики, изувеченные солдаты с оторванными ногами и вытекшими глазами, беззубые старухи, заливаясь смехом, и визжа, и притоптывая на все лады, повторяли: ach, mein liber Augustin, Augustin… Потом — это было ужаснее всего — захохотали куры, запели коровы, ласточки, заплясали овцы, мухи, лягушки, птицы — пели, плясали и хохотали дико и злорадно, точно издеваясь над чем-то. Земля дрожала от топота миллионов ног, и миллионы осипших глоток орали бессмысленные слова: ach, mein liber Augustin, Augustin… И пели они, и плясали в красноватом, точно кровавом тумане и никак не могли остановиться, и одни за другими, тысячами, миллионами от изнеможения умирали и, умирая, дрыгали ногами и из последних сил шептали: ach, mein liber Augustin, Augustin… Это и был конец человечества и мира…