Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вошла в лиловом в логово и в лоно…»
Вошла в лиловом в логово и в лоноловушки – и благословил ловецвсё, что совсем, почти, едва лиловоиль около-лилово, наконец.
Отметина преследуемой масти,вернись в бутон, в охранную листву:всё, что повинно в ней хотя б отчасти,несёт язычник в жертву божеству.
Ему лишь лучше, если цвет уклончив:содеяв колоколенки разор,он нехристем напал на колокольчик,но распалил и не насытил взор.
Анютиных дикорастущих глазокздесь вдосталь, и, в отсутствие Анют,их дикие глаза на скалолазовглядят, покуда с толку не собьют.
Маньяк бросает выросший для взглядацветок к ногам лиловой госпожи.Ей всё равно. Ей ничего не надо,но выговорить лень, чтоб прочь пошли.
Лишь кисть для акварельных окропленийи выдох жабр, нырнувших в акваспорт,нам разъясняют имя аквилегий,и попросту выходит: водосбор.
В аквариум окраины садовойрастенье окунает плавники.Завидев блеск серебряно-съедобный,охотник чайкой прянул в цветники.
Он страшен стал! Он всё влачит в лачугук владычице, к обидчице своей.На Ладоги вечернюю кольчугуон смотрит всё угрюмей и сильней.
Его терзает сизое сверканьетой части спектра, где сидит фазан.Вдруг покусится на перо фазаньезапреты презирающий азарт?
Нам повезло: его глаза воззрилисьна цветовой потуги абсолют —на ирис, одинокий, как Озирисв оазисе, где лютик робко-лют.
Не от сего он мира – и погибнет.Ущербно-львиный по сравненью с ним,в жилище, баснословном, как Египет,сфинкс захолустья бредит и не спит.
И даже этот волокита-рыцарь,чьи притязанья отемнили дом, —бледнеет раб и прихвостень царицын,лиловой кровью замарав ладонь.
Вот – идеал. Что идол, что идея!Он – грань, пред-хаос, крайность красоты,устойчивость и грация издельяна волосок от роковой черты.
Покинем ирис до его скончанья —тем боле что лиловости вампир,владея ею и по ней скучая,припас чернил давно до дна допил.
Страдание сознания больного —сирень, сиречь: наитье и напасть.И мглистая цветочная берлога —душно-лилова, как медвежья пасть.
Над ней – дымок, словно она – Везувийи думает: не скушно ль? не пора ль?А я? Умно ль – Офелией безумнойцветы сбирать и песню напевать?
Плутаю я в пространном фиолете.Свод розовый стал меркнуть и синеть.Пришел художник, заиграл на флейте.Звана сирень – ослышалась свирель.
Уж примелькалась слуху их обнимка,но дудочка преследует цветок.Вот и сейчас – печально, безобидновсплыл в сумерках их общий завиток.
Как населили этот вечер летнийоттенков неземные мотыльки!Но для чего вошел художник с флейтойв проём вот этой прерванной строки?
То ль звук меня расстроил неискомый,то ль хрупкий неприкаянный артисткакой-то незапамятно-иконный,прозрачный свет держал между ресниц, —
но стало грустно мне, так стало грустно,словно в груди всплакнула смерть птенца.Сравненью ужаснувшись, трясогузкаулепетнула с моего крыльца.
Что делаю? Чего ищу в сирени —уж не пяти, конечно, лепестков?Вся жизнь моя – чем старе, тем страннее.Коль есть в ней смысл, пора бы знать: каков?
Я слышу – ошибаюсь неужели? —я слышу в еженощной тишиненеотвратимой воли наущенье —лишь послушанье остаётся мне.
Лишь в полночь весть любовного ответаявилась изумлённому уму:отверстая заря была со-цветнацветному измышленью моему.
25–27 июня 1985Сортавала«Пора, прощай, моя скала…»
Пора, прощай, моя скала,и милый дом, и в нём каморка,где всё моя сирень спала, —как сновиденно в ней, как мокро!
В опочивальне божества,для козней цвета и уловок,подрагивают существарастений многажды лиловых.
В свой срок ступает на порогакцент оттенков околичных:то маргариток говорок,то орхидеи архаичность.
Фиалки, водосбор, люпин,качанье перьев, бархат мантий.Но ирис боле всех любим:он – средоточье черных магий.
Ему и близко равных нет.Мучителен и хрупок облик,как вывернутость тайных недрв кунсткамерных прозрачных колбах.
Горы подножье и подвал —словно провал ума больного.Как бедный Врубель тосковал!Как всё безвыходно лилово!
Но зачарован мой чулан.Всего, что вне, душа чуралась,пока садовник учинялсад: чудо-лунность и чуланность.
И главное: скалы визитсквозь стену и окно глухое.Вошла – и тяжело висит,как гобелен из мха и хвои.
А в комнате, где правит стол,есть печь – серебряная львица.И соловьиный произволв округе белонощной длится.
О чём уста ночных молитвтак воздыхают и пекутся?Сперва пульсирует мотивкак бы в предсердии искусства.
Всё горячее перебойартерии сакраментальной,но бесполезен переводи суесловен комментарий.
Сомкнулись волны, валуны,канун разлуки подневольной,ночь белая и часть лунынад Ладогою хладноводной.
Ночь, соловей, луна, цветы —круг стародавних упований.Преуспеянью новизнымоих не нужно воспеваний.
Она б не тронула меня!Я – ей вреда не причинялаво глубине ночного дня,в челне чернильного чулана.
Не признавайся, соловей,не растолковывай, мой дальний,в чём смысл страдальческой твоейнескладицы исповедальной.
Пусть всяко понимает всякслогов и пауз двуединость,утайки маленькой пустяк —заветной тайны нелюдимость.
28 июня 1985Сортавала«Сирень, сирень – не кончилась бы худом…»
Сирень, сирень – не кончилась бы худоммоя сирень. Боюсь, что не к добрув лесу нашла я разорённый хутори у него последнее беру.
Какое место уготовил домуразумный финн! Блеск озера слезилзрачок, когда спускалась за водоюкрасавица, а он за ней следил.
Как он любил жены златоволосойподатливый и плодоносный стан!Она, в невестах, корень приворотныйзаваривала – он о том не знал.
Уже сынок играл то в дровосека,то в плотника, и здраво взгляд синел, —всё мать с отцом шептались до рассвета,и всё цвела и сыпалась сирень.
В пять лепестков она им колдовалажить-поживать и наживать добра.Сама собой слагалась Калевалаво мраке хвои вкруг светлого двора.
Не упасет неустрашимый Калевдобротной, животворной простоты.Всё в бездну огнедышащую канет.Пройдет полвека. Устоят цветы.
Душа сирени скорбная витает —по недосмотру бывших здесь гостей.Кто предпочёл строению – фундамент,румяной плоти – хрупкий хруст костей?
Нашла я доску, на которой режутхозяйки снедь на ужинной заре, —и заболел какой-то серый скрежетв сплетенье солнц, в дыхательном ребре.
Зачем мой ход в чужой цветник вломился?Ужель, чтоб на кладбище пироватьи языка чужого здравомысльевозлюбленною речью попирать?
Нет, не затем сирени я добытчик,что я сирень без памяти люблюи многотолпен стал её девичникв сырой пристройке, в северном углу.
Все я смотрю в сиреневые очи,в серебряные воды тишины.Кто помышлял: пожалуй, белой ночидостаточно – и дал лишь пол-луны?
Пред-северно, продольно, сыровато.Залив стоит отвесным серебром.Дождит, и отзовётся Сортавала,коли ее окликнешь: Сердоболь.
Есть у меня будильник, полномочныйне относиться к бдению иль сну.Коль зазвенит – автобус белонощныйя стану ждать в двенадцатом часу.
Он появляться стал в канун сирени.Он начал до потопа, до войнысвой бег. Давно сносились, устарелиего крыла, и лица в нем бледны.
Когда будильник полночи добьётсяпо усмотренью только своему,автобус белонощный пронесётся —назад, через потоп, через войну.
В обратность дней, вспять времени и смысла,гремит его брезентовый шатёр.Погони опасаясь или сыска,тревожно озирается шофёр.
Вдоль берега скалистого, лесноголетит автобус – смутен, никаков.Одна я слышу жуткий смех клаксона,хочу вглядеться в лица седоков.
Но вижу лишь бескровный и зловещийтуман обличий и не вижу лиц.Всё это как-то связано с зацветшейсиренью возле старых пепелищ.
Ужель спешат к владениям отцовским,к пригожим жёнам, к милым сыновьям.Конец июня: обоняньем острымо сенокосе грезит сеновал.
Там – дом смолист, нарядна черепица.Красавица ведро воды несла —так донесла ли? О скалу разбитьсяавтобусу бы надо, да нельзя.
Должна ль я снова ждать их на дорогена Питкяранту? (Славный городок,но как-то грустно, и озябли ноги,я ныне странный и плохой ходок.)
Успею ль сунуть им букет заветныйи прокричать: – Возьми, несчастный друг! —в обмен на скользь и склизь прикосновенийих призрачных и благодарных рук.
Легко ль так ночи проводить, а утром,чей загодя в ночи содеян свет,опять брести на одинокий хутори уносить сирени ветвь и весть.
Мой с диким механизмом поединокнадолго ли? Хочу чернил, пераили заснуть. Но вновь блажит будильник.Беру сирень. Хоть страшно – но пора.
28–29 июня 1985СортавалаЧем больше имя знаменито, тем неразгаданней оно…