Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шестой день июня
Словно лев, охраняющий важность воротот пролаза воров, от досужего сглаза,стерегу моих белых ночей приворот:хоть ненадобна лампа, а всё же не гасла.
Глаз недрёмано-львиный и нынче глядел,как темнеть не умело, зато рассветало.Вдруг я вспомнила – Чей занимается день,и не знала: как быть, так мне весело стало.
Растревожила печку для пущей красы,посылая заре измышление дыма.Уу, как стал расточитель червонной казныхохотать, и стращать, и гудеть нелюдимо.
Спал ребёнок, сокрыто и стройно летя.И опять обожгла безоплошность решенья:Он сегодня рожден и покуда дитя,как всё это недавно и как совершенно.
Хватит львом чугунеть! Не пора ль пировать,кофеином ошпарив зевок недосыпа?Есть гора у меня, и крыльца перевалмеж теплом и горою, его я достигла.
О, как люто, как северно блещет вода.Упасенье черёмух и крах комариный.Мало севера мху – он воззрился туда,где магнитный кумир обитает незримый.
Есть гора у меня – из гранита и мха,из лишайных диковин и диких расщелин.В изначалье её укрывается мглаи стенает какой-то пернатый отшельник.
Восхожу по крутым и отвесным камнями стыжусь, что моя простодушна утеха:всё мемории милые прячу в карман —то перо, то клочок золотистого меха.
Наверху возлежит триумфальный валун.Без оглядки взошла, но меня волновало,что на трудность подъема уходит весь ум,оглянулась: сиял Белый скит Валаама.
В нижнем мраке ещё не умолк соловей.На возглыбии выпуклом – пекло и стужа.Чей прозрачный и полый вон тот силуэт —неподвижный зигзаг ускользанья отсюда?
Этот контур пустой – облаченье змеи,«вы́ползина». (О, как Он расспрашивал Даляо словечке!) Добычливы руки мои,прытки ноги, с горы напрямик упадая.
Мне казалось, что смотрит нагая змея,как себе я беру ее кружев обноски,и смеётся. Ребёнок заждётся меня,но подарком змеи как упьётся он после!
Но препона была продвижению вниз:на скале, под которою зелен мой домик, —дрожь остуды, сверканье хрустальных ресниц,это – ландыши, мытарство губ и ладоней.
Дале – книгу открыть и отдать ей цветок,в ней и в небе о том перечитывать повесть,что румяной зарёю покрылся восток,и обдумывать эту чудесную новость.
6–7 июня 1985СортавалаЛермонтов и дитя
Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне.Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною,сопутствовало мне стороннею луною,и муки было в нем не боле, чем в луне.Но – люди говорят, и я так говорю.Иначе как сказать? Под сердцем – так под сердцем.Уж сбылся листопад. Извечным этим средствомне пренебрег октябрь, склоняясь к ноябрю.Я все одна была, иль были мы однис тем странником, чья жизнь все больше оживала.Совпали блажь ума и надобность журнала —о Лермонтове я писала в эти дни.Тот, кто отныне стал значением моим,кормился ручейком невзрачным и целебным.Мне снились по ночам Васильчиков и Глебов.Мой испод лобный взгляд присматривался к ним.Был город истомлен бесснежным февралем,но вскоре снег пошел, и снега стало много.В тот день потупил взор невозмутимый Монгопред пристальным моим волшебным фонарем.Зима еще была сохранна и цела.А там – уже июль, гроза и поединок.Мой микроскоп увяз в двух непроглядных льдинах,изъятых из глазниц лукавого царя.Но некто рвался жить, выпрашивал: «Скорей!»Томился взаперти и в сердцевине круга.Успею ль, Боже мой, как брата и как друга,благословить тебя, добрейший Шан-Гирей?Всё спуталось во мне. И было всё равно —что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака.Я рукопись сдала, когда в сугробах мартаслабело и текло водою серебро.Вновь близится декабрь к финалу своему.Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует.Но иногда оно затихнет и тоскует,не ведая: кого недостает ему.
1972«Глубокий нежный сад, впадающий в Оку…»
Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,стекающий с горы лавиной многоцветья.Начнёмте же игру, любезный друг, ау!Останемся в саду минувшего столетья.
Ау, любезный друг, вот правила игры:не спрашивать зачем и поманить рукоюв глубокий нежный сад, стекающий с горы,упущенный горой, воспринятый Окою.
Попробуем следить за поведеньем двухкисейных рукавов, за блеском медальона,сокрывшего в себе… ау, любезный друг!..сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.
Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,забыть грядущий век для сущего событья.Ау, любезный друг! Идёте ли? – Иду. —Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? – Да это юный внукАрсеньевой. – Какой? – Столыпиной. – Ну, что же,храни его Господь. Ау, любезный друг!Далёкий свет иль звук – чирк холодом по коже
Ay, любезный друг! Предчувствие бедыпреувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.И, как ни отступай в столетья и сады,душа не сыщет в них забвенья и блаженства.
1972«Бессмертьем душу обольщая…»
Александру Блоку
Бессмертьем душу обольщая,всё остальное отстранив,какая белая, большаяв окне больничном ночь стоит.
Все в сборе: муть окраин, гавань,вздохнувшая морская близь,и грезит о герое главномсобранье действующих лиц.
Поймём ли то, что разыграют,покуда будет ночь свежеть?Из умолчаний и загадоксоставлен роковой сюжет.
Тревожить имени не стану,чей первый и последний слогнепроницаемую тайнубезукоризненно облёк.
Всё сказано – и всё сокрыто.Совсем прозрачно – и темно.Чем больше имя знаменито,тем неразгаданней оно.
А это, от чьего наитьятуманно в сердце молодом, —тайник, запретный для открытья,замкнувший створки медальон.
Когда смотрел в окно вагонана вспышки засух торфяных,он знал, как грозно и огромнопредвестье бед, и жаждал их.
Зачем? Непостижимость таинств,которые он взял с собой,пусть называет чужестранецРоссией, фатумом, судьбой.
Что видел он за мглой, за гарью?Каким был светом упоён?Быть может, бытия за граньюмы в этом что-нибудь поймём.
Все прозорливее, чем гений.Не сведущ в здравомыслье зла,провидит он лишь высь трагедий.Мы видим, как их суть низка.
Чего он ожидал от века,где всё – надрыв и всё – навзрыд?Не снесший пошлости ответа,так бледен, что уже незрим.
Искавший мук, одну лишь муку:не петь – поющий не учёл.Вослед замученному звукуон целомудренно ушёл.
Приняв брезгливые проклятьябылых сподвижников своих,пал кротко в лютые объятья,своих убийц благословив.
Поступок этой тихой смертитак совершенен и глубок.Всё приживается на свете,и лишь поэт уходит в срок.
Одно такое у природылицо. И остаётся намсмотреть, как белой ночи розывсё падают к его ногам.
Июнь 1984Ленинград«В том времени, где и злодей…»
Памяти Осипа МандельштамаВ том времени, где и злодей —лишь заурядный житель улиц,как грозно хрупок иудей,в ком Русь и музыка очнулись.
Вступленье: ломкий силуэт,повинный в грациозном форсе.Начало века. Младость лет.Сырое лето в Гельсингфорсе.
Та – Бог иль барышня? Мольба —чрез сотни вёрст любви нечёткой.Любуется! И гений лбазастенчиво завешен чёлкой.
Но век желает пировать!Измученный, он ждет предлога —и Петербургу Петроградоставит лишь предсмертье Блока.
Знал и сказал, что будет знаки век падет ему на плечи.Что может он? Он нищ и нагпред чудом им свершенной речи.
Гортань, затеявшая речьнеслыханную, – так открыта.Довольно, чтоб её пресечь,и меньшего усердья быта.
Ему – особенный почёт,двоякое злорадство неба:певец, снабженный кляпом в рот,и лакомка, лишённый хлеба.
Из мемуаров: «Мандельштамлюбил пирожные». Я радаузнать об этом. Но дышать —не хочется, да и не надо.
Так значит, пребывать творцом,за спину заломившим руки,и безымянным мертвецомвсё ж недостаточно для му́ки?
И в смерти надо знать бедутой, не утихшей ни однажды,беспечной, выжившей в аду,неутолимой детской жажды?
В моем кошмаре, в том раю,где жив он, где его я прячу,он сыт! А я его кормлюогромной сладостью. И плачу.
1967Ларец и ключ