Один год в Израиле - Инна Кинзбурская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-- Ну да, -- скажут мне, -- будто не было среди евреев сапожников? Или жуликов?
Были, были. Есть. Но если и сапожник, он творец, служитель Музы. Был у моего мужа дядя, прошедший войну. В мирные годы он всю жизнь работал на обувной фабрике. Я познакомилась с ним, когда дядя был уже стар и слаб, а жена, как многие еврейские жены -- при всей их доброте -- шумна и криклива. И старик плакал:
-- Почему она кричит на меня: "сапожник"? Я модельщик!
Он произносил это слово так, будто не выкраивал пару ботинок из куска кожи, а писал "Иудейскую войну".
А если жулик? Там? О! Это был талантливый жулик. Но я не о них, я о тех, которые здесь. О тех, кто в ладах с законом.
Вот он сидит, развалившись на стуле, в своем офисе и пьет кофе. Не видите, я занят, я устал. А ты стоишь и ждешь, когда он закончит пить кофе и даст тебе аудиенцию. Ты не можешь плюнуть и уйти, у тебя нет выхода, и он знает, что у тебя нет выхода. И медленно пьет кофе.
А в другой раз, в другом месте, другой мой соплеменник, небрежно покачиваясь на стуле, держит в руке телефонную трубку, о чем-то с кем-то вяло беседует и даже не взглядывает на тех, кто стоит перед ним. А ты ждешь. Вы ждете.
-- Боже мой, -- заводится Абрам, когда я пытаюсь говорить с ним об этом. -Обыкновенный чиновник, обыкновенный бюрократ, каких полным-полно в мире.
В мире -- да, я понимаю. Но здесь? Принадлежащий к богоизбранному народу не может не сострадать, ибо сострадание заложено в него издревле. Но он почему-то не сострадает, а пьет кофе.
...Небольшая бригада олимов убирала по весне город. Люди все больше немолодые, изнемогая под немилосердным солнцем, косили бурьян, сгребали мусор. Держались. Для тех, кому под шестьдесят, это была единственная возможность заработать. Некоторые брали с собой бутылку воды и бутерброд, а кто -- нет, терпели. Ровно в два рослый сытый красавец Габи, подрядчик, объезжал все рабочие точки и без улыбки протягивал каждому сверток -- питу и жестянку с водой. Можно поесть и немного передохнуть.
Однажды было особенно жарко, и один из бригады, шестидесятилетний Володя, не выдержал.
-- Что-то мне плохо, -- сказал он Габи, когда тот протянул ему сверток, -пойду домой после обеда.
-- Домой? -- Габи нахмурился. -- Тогда давай обратно обед. -- И забрал сверток.
Володя больше на работу не пришел, хотя деньги были нужны.
-- Кто он, этот Габи? Бюрократ? Человек? Еврей? И кто он мне -- собрат?
Я рассказываю это, и Ира делает круглые глаза. Она возмущена -- подлец! Ира сейчас же готова бежать и убить Габи.
-- Но он -- еврей. -- Это я уже адресую Абраму. Он согласен, что не все евреи достойны похвалы, но они -- евреи. Они израильтяне. Мы израильтяне.
-- Они -- да. А мы?
Вот эти девочки, что опустились на край тротуара и сидят, поджав ноги, будто у себя дома на диване. Мимо идут люди, едут машины, они не обращают внимания. Сидят, где хотят. Это их земля, их страна. Слава Богу, что есть у евреев своя страна.
-- Поймите, -- говорит Абрам, -- евреев отовсюду гнали, их всюду уничтожали, убивали. Только на своей земле евреи могут жить спокойно.
Мне нравится смотреть, как Абрам говорит. Не просто слушать, слушать -это само собой, интересно, но и смотреть. Доказывая что-то, он помогает себе руками, обычные слова произносит так эмоционально, что они и впрямь кажутся откровением, а сам он, похоже, заводится все сильнее и сильнее, словно туже и туже затягивается внутри него пружина, а потом эта пружина распрямляется, завод кончается, и Абрам вроде как оседает, бросает последнюю фразу, слово и выпускает воздух -- уф-ф. А потом снова начинает затягиваться пружина, и голова Абрама вытягивается вперед, и руки двигаются в такт со словами.
-- Сионизм -- это великая идея. Может быть, самая великая из идей, рожденных человечеством. Сионизм начинался в одно время с коммунизмом. А где теперь коммунизм? На свалке истории. А сионизм? Пожалуйста -- вот он. Вот, мы с вами. -- Он обращает к нам руки ладонями кверху -- мы с вами. И продолжает:
-- Боже мой! Израиль! В страшном окружении, войны, террор, арабы. Но страна есть. Вот вам доказательство того, что идея правильная.
Значит, я у себя дома? Но почему же я не могу, как та девочка -- сесть на тротуар? Ладно я, возраст уже не тот, но и Алина не может. Ведь это и ее земля. Или только еще будет -- ее?
-- А знаете, я как-то сразу почувствовала себя здесь, как дома, -- говорит Ира. -- Может, потому, что много лет стремилась сюда.
А Абрам? Он ведь тоже долго добивался разрешения выехать в Израиль. Но ему было трудно здесь. Тогда, вначале, трудно. А сейчас? Сейчас ему -- как? Легко? Комфортно.
Абрам расслабляется и смеется. Конечно, у него полный душевный комфорт.
-- Хорошо, -- соглашаюсь я. -- Страна есть. Страна будет. Слава Богу. А мы? Какова наша роль?
-- Вы сделали самое главное. Вы приехали и привезли сюда детей и внуков, вы выполнили свой долг перед еврейским народом.
Значит так. Я здесь, и дети мои здесь. Я могу спокойно жить -- с сознанием выполненного долга.
... -- Что вы хотите? Что вы требуете? -- вопрошает, вздымая на меня очи, светлокрашенная Шошана, восседающая в солидной конторе, в которой должны заботиться об олимах. -- Кто вас звал? Что вы сделали для страны?
Ну да, конечно, я не сомневаюсь, что сама она сделала очень много, в развитие Израиля ее вклад весом, иначе зачем бы страна так заботилась о благе этой женщины -- видно, живется ей отнюдь не туго. Наверное, она имеет право -- изрекать от имени страны.
-- Боже мой, ну, есть, конечно, такие, -- говорит Абрам. Когда Абрам вынужден соглашаться, он говорит тихо, горестно, покачивая головой, руки его неподвижно лежат на коленях. Он недолго молчит и заводится снова:
-- Но большинство израильтян понимает, что алия нужна, необходима. Если приедет еще миллион человек из России, это будет совсем другая страна. Совсем другая.
...Ладно, Бог с ней, с этой светлокрашенной Шошаной. Сейчас рядом со мной старик-сосед со второго этажа.
Мы жили в этой квартире уже четыре месяца, видели, как каждое утро, согнув плечи, он уходил из дома торопливо-семенящим шагом. А вечером возвращался, брал сумку-тележку и семенил в супер. Завидев нас, он, не останавливаясь, бросал: "шалом". Про себя мы его называли "мрачный старик". Пытались разгадать его тайну -- тайну мрачности. Отделенности от всех, от жены. Мы не разу не видели его вдвоем с женой, женщиной улыбчивой, голосистой, но не открытой. Если была возможность не заметить меня, стоящую во дворе, она не замечала. Но, столкнувшись лицом к лицу, расплывалась в улыбке:
-- Здравствуй, соседка. Как поживаешь?
Пожалуй, была у них какая-то тайна, или нам казалось, что была. Но все оказалось ужасно простым. Такой безысходно простой может быть только трагедия.
В прекрасный праздник Радости Торы мы возвращались из синагоги, где гремела музыка и плескалась до небес радость людей. Гордые мужчины в кипах шествовали по кругу со свитками Торы, а вдохновенные женщины тянули к свиткам руки. Плясало все и вся, стар и млад, худ и упитан, дети на плечах отцов хлопали в ладоши в такт музыке. Мы возвращались домой, захлестнутые этой волной радости, пораженные увиденным и пережитым впервые.
Что там Саддам Хусейн, арабы, терроризм и ядерная бомба! Что там Буш и миллиарды долларов, которые он не дает Израилю! Какие мелочи -- экономический застой, отсталая технология и безработица. У народа праздник. Праздник -- это от Бога. Завтра будет новый день. Все заботы -- на завтра.
Возвращаясь, мы столкнулись у подъезда с соседями, впервые мы увидели их вместе. Обменялись приветствиями, несколькими словами о празднике, и вдруг соседка, показав на мужа, смешливо-насмешливо сказала:
-- Он знает русский.
Знать русский и быть из России -- не очень большие достоинства для нее. Так подумалось мне. Она вскоре ушла, а сосед остался. И стал говорить. Нет, не по-русски. На смеси русского, украинского, идиш, на этой смеси говорят здесь выходцы из западных областей Украины, приехавшие сорок с лишним лет тому. Это были языки его детства, уже забытые, а теперь словно воскресшие для общения с нами.
С тех пор Шломо -- соседа зовут Шломо -- часто присаживается возле нас во дворе и говорит. Мы знаем уже почти наизусть все, что он скажет, но слушаем, спрашиваем и слушаем. Сколько их, таких историй, почти одинаковых, почти стандартных. Но ведь у каждого -- своя трагедия, своя неистребимая боль. А вместе -- жуткая боль европейского еврейства, пережившего Катастрофу. Всеоб? щая боль вопиет, но вопиет и мука каждого, кого Катастрофа коснулась мрачным своим крылом.
Я вспоминаю слезы моего свекра, когда он вернулся из поездки в родные места. Там были погребены живьем его отец, мать, сестра, ее дети. Три дня дышала земля. Свекор плакал потом не раз -- до самой смерти.
И вот Шломо, наш сосед со второго этажа.
-- Я не могу забыть, не могу забыть, -- повторяет он, как заклинание. -Прошло пятьдесят лет. Я не могу забыть. Сестра держала на руках своего маленького сына, прижимала к себе его и меня. "Шлемеле, -- шептала она -уезжай, ты комсомолец, тебе надо бежать".