Один год в Израиле - Инна Кинзбурская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вспоминаю слезы моего свекра, когда он вернулся из поездки в родные места. Там были погребены живьем его отец, мать, сестра, ее дети. Три дня дышала земля. Свекор плакал потом не раз -- до самой смерти.
И вот Шломо, наш сосед со второго этажа.
-- Я не могу забыть, не могу забыть, -- повторяет он, как заклинание. -Прошло пятьдесят лет. Я не могу забыть. Сестра держала на руках своего маленького сына, прижимала к себе его и меня. "Шлемеле, -- шептала она -уезжай, ты комсомолец, тебе надо бежать".
Ему было тогда пятнадцать лет.
-- Не могу забыть ее руки, -- говорит Шломо. -- Когда я вернулся, я искал, может быть, кто-нибудь остался в живых. Все погибли. Все, -- он опускает голову и замолкает. Помолчав, опять говорит. -- Остались только я и старший брат, он был в Красной Армии. Я никогда не прощу себе, что оставил их, что не помог им.
Я смотрю на него и думаю, что он не так уж стар, наш сосед. И красив, пожалуй, даже сейчас. Бледное удлиненное лицо, крупная голова, выпуклый лоб, седые волосы. И на этой бледности выделяются коричневые, не черные, нет, коричневые глаза. Странно видеть эту крупную голову па небольшом теле и опущенных плечах.
Ах, как похож на него его красавец-сын, недавно вернувшийся из Канады. Те же крупные правильные черты, но в рамке темных длинных волос. Похож? О, нет. Он смотрит совсем не так. Твердый, уверенный, открытый взгляд. Сын высокий, стройный, с гордым разворотом плеч. Чувствуется, что ребенка в детстве хорошо кормили. Не то, что папу.
Он ходит широким быстрым шагом, всегда спешит, но не суетится. Черт возьми, надо же быть таким! Мне приятно смотреть на Эреза. Его и зовут-то Эрез, что по-русски значит "кедр". В Израиле, если хотят похвалить юношу или выразить свое восхищение им, говорят: "Бахур ка-эрез" -- парень, как кедр, парень, что надо! Знали мама с папой, какое имя дать сыну. Знали, каким он станет.
Эрез -- электронщик, наверное, техник-электронщик, не инженер, но, похоже, разбирается в этом деле. И вообще он все умеет. И не чурается никакой работы. Он пробыл два года в Канаде, заработал денег, почему вернулся, не объясняет, говорит, что просто дома лучше. И еще говорит, что хочет открыть свое дело, свой бизнес. "Чтоб не было сверху начальников-хозяев". Может, потому и вернулся, что хочет работать самостоятельно, а там -- без кола и двора было ему трудновато.
Он уже купил маленький, не новый, но приличный автомобильчик с открытым кузовом, оборудовал рядом с домом сарайчик, где есть все, что надо, для любой работы -- починить приемник, сделать, как новенькую, старую люстру, подстричь деревья. По утрам он вскакивает в кабину своего авто и несется куда-то. Иногда днем я вижу, как автомобильчик паркуется у наших ворот, и Эрез бегом тащит что-то в свой сарайчик, а потом опять мчится куда-то -- до вечера.
Мама его говорит мне:
-- Тяжело. Тяжелая у него работа.
-- Почему? -- возражаю я. -- Это маме тяжело смотреть на сына, кажется, что ему тяжело. А молодые здоровые парни должны много работать.
Я думаю, что ему совсем не тяжело. Ему -- как надо. Она согласна -- молодым надо много работать. Но ей все равно его жаль.
-- Странно, -- говорю я мужу, и он со мной согласен, -- ее муж, старик, работает у хозяина за пять пятьдесят в час, ездит далеко, чтобы немного подработать к их маленькой пенсии, она ни разу не сказала, что жаль его...
Она никогда не работала, Шломо, как мог, обеспечивал семью. Его тоже, как Абрама, каким-то образом обманули, и в итоге пенсия так мала, что не прожить. И Шломо, согнувшись, каждое утро семенит на работу. Я не слышала, чтобы она говорила об этом с сожалением. Хотя нет, было.
-- Что делать? -- пожаловалась она однажды. -- Муж работает, приходится самой управляться по хозяйству. Тяжело.
Но Бог с ней, с мамой, она мне не нравится. Скорее всего, я ей тоже не нравлюсь, иначе, почему бы ей не заглянуть ко мне поболтать -- я ведь немного говорю на иврите. Или не пригласить меня на чашку чая -- все-таки мы соседи. Возможно, она думает, как Шошана: "Кто вас звал? Зачем вы приехали?" А может, я все это придумала, и не нравится она мне просто так.
А на сына я смотрю с удовольствием. Он очень приветлив и вежлив. Всегда спросит о здоровье и житье-бытье. Даже если спешит, все равно спросит. Он интересуется:
-- Может, вам помочь? Может, что-нибудь нужно?
Не мама интересуется, а юноша. Это странно, но приятно -- надо же... Както мужу понадобился напильник и еще какой-то инструмент, он спросил у Эреза, есть ли, тот кивнул и через две минуты принес нам целый чемоданчик с инструментом -- может, еще что-нибудь понадобится.
...Мы сидим во дворе со Шломо.
-- Я искал их, я всех спрашивал о них, -- опять вспоминает он. -- Я вернулся и даже не сказал, мне некому было сказать: "Шалом, аба" -- здравствуй, папа.
Пятьдесят лет стоит перед его глазами старый отец. И Шломо все твердит: "Здравствуй, папа", но нет ответа.
-- А сын знает о том, что вы пережили? -- спрашиваем мы.
-- Знает, -- с болью говорит сосед. -- Я все рассказал ему.
-- Ну, и как он к этому относится?
-- Как? Только я начинаю вспоминать, жена возмущается: "Опять твой отец все о том же. Только об одном".
-- У нее никто не погиб?
-- Нет. Дедушка даже дожил до девяноста лет. Из подъезда стремительно выходит Эрез.
-- Ты скоро вернешься? -- спрашивает Шломо. Эрез, не поворачивая головы, что-то бросает. Я не могу разобрать, что. Но и Шломо, по-моему, тоже не может. Сын исчезает вместе с машиной. Шломо молчит.
"Боже мой, -- думаю я, -- неужели так трудно сказать "Шалом, аба", если отец рядом". * * *
У Абрама тоже погибли все. Все. Он остался один в этом мире. Какое страшное слово -- один. Каждый раз, что я встречаюсь с Абрамом, меня охватывает щемящее чувство жалости к его одиночеству.
Но почему -- одиночество? У него есть жена, сын, внуки.
-- Я вернулся домой, -- рассказывает Абрам, -- ничего не было. Никого не было. Я все ходил и искал, спрашивал. Я хотел знать, как их увели, где могила, кто видел их в последний раз. Я искал следы в лесу, где их расстреливали.
Как это страшно: они до сих пор обступают его -- отец, мачеха, сестры, братья. Девочка, что сидела за соседней партой. Ему рассказала соседкалатышка, что видела его одноклассницу в солдатской казарме -- в лохмотьях с оторванным кровавым соском.
Он не может забыть семейного доктора, старика, который лечил их семью и соседей. Его хотели спасти латыши, бежали с бумагой из комендатуры к машине, куда грузили евреев. В бумаге говорилось, что доктора надо оставить. Но тот, помедлив немного, сказал:
-- Нет. Куда мой народ, туда и я, -- и поднялся в машину. Понимал, что сегодня нужен -- оставили, завтра все равно убьют. Лучше умирать вместе с людьми.
Как можно жить, зная все это? Помня все это. Думая об этом непрестанно.
-- Я не мог жить, -- говорит Абрам. -- Я никого не хотел видеть. Все свободное время я искал, восстанавливал страшную картину. Я не мог быть дома один. Я возвращался с работы и снова куда-то шел. Мне казалось, я близок к ужасному.
Она спасла его, эта хрупкая вдохновенная женщина. Так всегда нас спасает любовь. Если спасает.
-- Да, да, -- говорит Ира, -- ему было тяжело. И сейчас тоже -- тяжело.
Она понимает, она сопереживает -- его Катастрофе. Отчего же все равно, Абрам, ты кажешься мне таким одиноким?
Этот вопрос я могу задать только самой себе, но если бы решилась произнести вслух, Абрам никогда не согласился бы со мной. Он? Да что вы?! Он счастлив, что есть у евреев своя страна, что он -- на этой земле, он -израильтянин.
Как он переживает за все дела израильские!
Абрам слушает мой рассказ напряженно, нервно, смотрит на меня неотрывно, ловит слова, будто горячие угли.
...Мы брели с Ириной вдоль шоссе с сумками, полными снеди. Ходили в дальнюю лавку. Мыслей никаких, только желание дойти -- солнце печет ужасно, сумки оттягивают руки. Неожиданный автомобильный гудок выводит нас из этого тупого состояния. Мы поворачиваем головы, гудок повторяется: нас приглашают сесть в машину, что бывает нечасто. Забираемся на заднее сиденье.
На машине путь короток, вставать нам на краю города, но мы едем с гостеприимным хозяином дальше, объезжаем весь город.
За рулем высокий -- видно, что высокий, хоть и сидит, элегантный мужчина, у него интересное лицо, волосы с густой проседью. На вид лет сорок. Говорит по-русски с еле-еле знакомым уже акцентом. Скорее всего приехал не так давно, но уже, похоже, преуспел.
Спрашиваем:
-- Откуда вы?
Оказалось -- из Кишинева. Десять лет в стране. Инженер, работает в солидной фирме, чувствует себя здесь нормально. Здесь его дом. Хозяин машины интересуется нами, расспрашивает, вселяет надежду.
-- Все у вас наладится, -- говорит он, -- все будет нормально. Я знаю, я чувствую, все должно измениться в стране. Надо только, чтобы пришла к власти партия Труда. Надо голосовать за нее. Если опять придет Ликуд, будет еще хуже. Они ничего не делают, ничего не могут, только говорят, только грызутся между собой за портфели. Все, что сделано в стране, сделано партией Труда, когда она была у власти. Я очень боюсь, что олимы отдадут свои голоса за Ликуд. Тогда никакого просвета -- он чуть поворачивает к нам голову, не упуская из виду дороги. -- Не думайте, что я решил подвезти вас, чтобы агитировать.