Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только бы не засушить живой многоцветный протуберанец, не превратить в словесный гербарий.
И только бы преждевременно не позарилась на памятливую энергию какая-нибудь из заполняющих комнату чёрных дырочек…
Он вспомнил о ритуале добывания эпиграфа, подошёл к стеллажу и открыл наугад «Бытие и Ничто».
Сартр был точен: «Отрицание отсылает нас к свободе, последняя – к самообману, а он – к бытию сознания как условию его возможности».
Так, чем не эпиграф ко всему тому, чем намерен он заниматься? Отрицание – свобода – самообман – бытие сознания…
* * *Так что же, он подрядился защищать принципы Палладио от практики самого Палладио? Или тот под пыткой согласился отдать своё произведение на растерзание разнузданной и волшебной кисти друга-врага? Нет, надо всматриваться в само произведение, то, которое когда-то получилось, всматриваться в «идеальный синтез архитектуры и живописи», не спешить воспевать или осуждать; и хотя книга – готова, он ведь собирал пока из идей своих такой ли, иной, но лишь пробный её макет.
Чистые и густые, синие, бирюзовые, оранжевые мазки! И – прозрачные мазки, будто акварельные – голубоватые, серебристые.
Разрушительная красота? Саморазрушительная красота? Но может ли вообще разрушать что-либо красота? Если красота первого свободного визуалиста сталкивается с красотой последнего твёрдого витрувианца…
И может ли и впрямь такая «живописная» красота, наложившись на другую, «зодческую» красоту, унижать?
Сдвинул кадр, увеличил, приблизив, ещё, ещё…
Мазок – в полэкрана.
Ещё увеличил.
Так, великолепно! Как поменялась живопись; вместо изобразительной конкретики – энергичное месиво мазков: экспрессионизм, ташизм?
И – тончайшая растяжка тонов, оттенков.
Синева выцветает, перетекает в бледную бирюзу.
Просветы – как зияния тайной глубины между сгущениями и отдельными крупицами краски.
Увеличение… При увеличении вытаскиваются из-под классических образов Веронезе их абстрактные подоплёки; вспомнились долгие разговоры с Катей о «Блоу-ап»; не нащупал ли Антониони некий универсальный принцип, на котором теперь можно было бы выстраивать сюжет исходного живописного разностилья у Веронезе?
Так, к делу, художественные энергии Палладио и Веронезе, встретившись, превращаются в гремучую смесь, и – бах – происходит вспышка.
Вспышка… Вспышка как познавательный образ?
Двойственный образ унижения и расцвета?
Да, унижения архитектуры и расцвета поверхностной визуальщины… Так? Да, плоское, конечно, противопоставление, но – так… Однако не в смысловой схеме дело, главное в том, что здесь уже не напустить искусствоведческого тумана – надо так же сочно, ярко, как в росписях Веронезе, и – глубоко и тонко при этом, так, как соотносились формы и детали форм в архитектуре Палладио, – писать, забывая, пока пишешь, о заготовленной заблаговременно схеме.
Но то, что он видел внутренним взором, заодно будто бы укладывалось и в другую схему, вернее, в схематичные размышления, довольно тоскливые: о конце, якобы провозглашённом авангардом в искусстве, о некоем подведении черты под художественными посягательствами на вечность и автоматическом переходе к сугубо-интеллектуальным поделкам и знаковым розыгрышам с куцыми актуальными смыслами. Но Веронезе, не зная о том, что творит – спасибо Махову за безотказную тезу! – и такую схему вывернул наизнанку. Веронезе этот авангардистский конец приблизил образно, чуть ли не провозгласил почти пятьсот лет назад, в разгар золотой осени Ренессанса, причём, заметим, тогда провозгласил, когда архитектура с выверенно-точной руки Палладио достигла, как казалось, расцвета. Авангардист наоборот, авангардист-парадоксалист – Веронезе, конечно, провозглашает конец, каждый великий художник, подводя своим творчеством черту под прошлым, провозглашает конец эпохи, и концам таким нет числа в мировом искусстве, но… Веронезе разрушает архитектурные формы, сами формы, не отменяя их, и разрушает вовсе не скудостью умозрительности, а пышностью своей живописи, её изобразительной и колористической необузданностью…
Финал синтеза: архитектура-живопись в парчовых и шёлковых одеждах апофеоза?
Нет, нет никакого финала, его не дождаться, процесс длится… И не синтез это, а скорее алхимия, её тайная восходящая реактивность.
Файл «соображения» распухал; тот же Тинторетто уже занял своё немаловажное место на полях текста; и файл «Структура и композиция» пополнялся… Лицо и парча? Или – парча вместо лица? Не зря кто-то из зорких исследователей заметил давным-давно, что парча для Веронезе важнее лиц. Германтов искал очередную формулу для характеристики живописной манеры Веронезе и особого химизма, возникающего в контакте кисти его с архитектурой Палладио; формулу гибкую, но не лишённую логики, годную к тому же для подзаголовка; о, текст своей книги, структурно чёткий, поделённый на части-смыслы, он в то же время хотел сделать переливчато-пёстрым, калейдоскопичным, как и сама Венеция…
А-а-а, опьянялся ежевечерними ужасами венецианского разлива, а теперь – утренний повтор вчерашнего детектива: «Преступление в Венеции».
Небритый по последней моде комиссар полиции в штатском и рослый, в форменной чёрной тужурке полицейский, подпоясанный широким белым ремнём, с внушительной белой кобурой на боку, пьют за круглым столиком кофе на фоне куполов Сан-Марко, резко отодвинув белые стульчики с кружевными спинками, встают… Потом они озабоченно прибавляли шаг на Словенской набережной, они уже, что-то нервно обсуждая – звук Германтов так и не включил, – почти взбежали по ступопандусам на Соломенный мост, пробежали вдоль Дожей… Потом комиссар полиции – так заканчивалась каждая серия – задумчиво стоял в одиночестве на роскошном балконе с балюстрадой, рассматривал, будто впервые увидел, Большой канал…
Зазвонил телефон.
Германтов удивлённо снял трубку.
– Простите, это профессор Германтов? Юрий Михайлович? Здравствуйте! Извините за беспокойство. С вами говорит Загорская, Инга Борисовна из Театрального музея… Я по поводу аукциона, который на будущей неделе состоится в… Там выставляют на продажу… Музей очень заинтересован в приобретении… – Германтов разозлился, но одёрнул себя, постарался мобилизовать всю свою джентльменскую выдержку и не сорваться, хотя это было уже похоже на прескверную шутку, его будто бы захотели вывести из себя: опять венецианский аукцион. Загорская? Вроде бы знакомая фамилия, подумал Германтов, но откуда – знакомая, почему – знакомая? Так-так, слушал: – На одном из рисунков Юркуна, выставляемых на продажу, – не умолкала Инга Борисовна, – сцена из оперы, мы предполагаем, что Юркуном могла быть изображена Лариса Германтова-Валуа, ваша, если не ошибаюсь, мама… Хотелось бы с вами встретиться, чтобы уточнить… – так-так, нарочно не придумать такое: на одном аукционе, как по мановению, всплывают документы, касающиеся и отца, и мамы? – Кроме того, – голос в трубке не умолкал, – ко мне попала старая костюмная фотография, я хотела бы вам её… И ещё парная фотография, я бы хотела фото вам показать. Но и этого мало, в записках великого Михаила Юрьева, игравшего Арбенина в мейерхольдовском «Маскараде», есть странное упоминание о…
– Теперь я попрошу меня извинить, – твёрдо сказал, окончательно взяв себя в руки, Германтов, – у меня, многоуважаемая Инга Борисовна, на беду – страшный цейтнот, встретиться с вами я смогу лишь дней через десять, не раньше… То, что вы мне сообщили, крайне любопытно, спасибо, однако… Очень сожалею, очень, если надобность во встрече со мной после этого аукциона не отпадёт, буду рад…
* * *Да, да, и даже не через десять дней, а после, только после того, как допишет книгу! Ничего себе карантин! Даже дома не укрыться, прорвался-таки звонок. Но – откладывайте до лучших времён свои вопросы, Инга Борисовна, его, профессора Германтова, – нет, понимаете? Он ни в каких, даже самых малых деталях не согласится поменять свои планы; сегодня – последняя перед отлётом лекция, следующая – более чем через неделю. И, само собою, тайная неделя эта – Венеция, Виченца, Мазер, – неприкосновенна; да, тайная, он ведь по своему обыкновению о своей поездке «на натуру» никого не ставил в известность, о намеченной поездке и на кафедре-то не знали.
На карте Венето лежала не только лупа, но и листок с расписанием пригородных поездов из Венеции; о, Германтов, что называется, дурью маялся – заблаговременно изучил железнодорожное расписание в Интернете, подобрал самый удобный поезд – хотел приехать часам к одиннадцати, чтобы тени уже не были длинными… такие тонкости занимали.
А палаццо Корнер-Спинелли – вспоминал, удивляясь навязчивости своих мыслей, – у пристани Сан-Анджело, это чуть в стороне от его привычных венецианских маршрутов, а четырнадцатого марта, когда состоится весь мир всполошивший аукцион… В стороне, не в стороне, а в престранное, если не сказать дурацкое, положение он поставлен в связи с этим аукционом, о котором он сейчас хотел бы вообще не знать, по крайней мере, забыть. Заглянул мельком в набросанную для себя памятку. Удача! Как раз на день аукциона намечена поездка в Мазер, он вернётся в Венецию поздно вечером: уже прикроется лавочка, никаких ударов молотка он не услышит.