Цельное чувство - Михаил Цетлин (Амари)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Японии
I. Рисовые поля
Деликатные усики риса дрожат,Не поля, а игрушечный сад.Грядок тоненьких светло-зеленых рядыИз-под темно-зеленой воды.
Деликатные усики риса дрожат.Ряд и ряд, ряд и ряд — квадрат.Как квадратиков шахматных точны ряды,Как фарфоров глянец воды!
Деликатные усики риса дрожат,О, Япония, — ласковый сад.
II. Токио
По улицам ТокиоТуфли шуршат.Башмаки деревянные— Ток-ток — стучат.Люди странные,Поклоны глубокие.Какие далекие,Какие обманныеНа улицах ТокиоОгни дрожат…Дни ворожат…Сны сторожат…В цветистом потоке яИду наугад.И чуждую душу яРассеянно слушаю:Башмаки стучат…Туфли шуршат…Люди спешат…
III. Сайонара
Вере Инбер
Мать с сынком своим играла,Наклонялась, убегала,Вновь сначала начинала,Улыбалась и кричала:«Сайонара» —До свиданья.
И хорошенький япончик,Круглый, пухленький, как пончик,Хохоча всё звонче, звонче,Кимоно ловил за кончик:«Сайонара» —До свиданья.
Любовался я простоюЭтой милою игрою,Вспоминая, что пороюТак мой сын играл с женою:«До свиданья» —Сайонара.
Разве я чужой, прохожий?В мире всё одно и то же.Разно так и так похоже!Вот уеду — ну так что же?«Сайонара» —До свиданья!
«О, стихи, вы никому не нужны!..»
О, стихи, вы никому не нужны!Чье отравит сердце сладкий яд?Даже те, с которыми мы дружны.Вас порой небрежно проглядят.
И одна, одна на целом светеТы теперь, быть может, после дочьПолно примут в душу строфы эти,Над которыми я плакал эту ночь.
Образы
Сезанн
М.Ф. Ларионову
Вот яблоки, стаканы, скатерть, торт.Всё возвращаться вновь и вновь к ним странно.Но понял я значенье Natures mortes,Смотря на мощные холсты Сезанна.
Он не поэт, он першерон, битюг.В его холстах так чувствуется ясноВесь пот труда и творческих потуг.И все-таки создание прекрасно!
В густых и выпуклых мазках его,Как бы из туб надавленных случайно,Царит, царит сырое вещество,Материи безрадостная тайна.
На эти Natures mortes ты не смотриЛишь как на внешние изображенья.Он видит вещи словно изнутри,Сливаясь с ними в тяжком напряженьи.
Не как Шарден, не так, как мастера,Готовые прикрасить повседневность,Которых к Natures mortes влечет игра,Интимность, грациозность, задушевность.
Сезанн не хочет одухотворитьИх нашим духом, — собственную сущностьДать выявить вещам и в них явитьМатерии живую вездесущность.
И гулкий зов стихии будит в насСознанье мировой первоосновы.Ведь семя жизнь несет в зачатья часИ в корне мира Дело, а не Слово.
Утерянное он нашел звеноМежду природой мертвой и живою…Как странно мне сознанье мировоеТого, что я и яблоко — одно.
Ван-Гог
Н.С. Гончаровой
О, бедный безумец Ван-Гог, Ван-Гог!Как гонг печальный звучит твое имя…Сновидец небывалых снов, Ван-Гог!Стою захвачен вихрями-холстами.Кто показать с такою силой мог,Как жадными несытыми устамиПодсолнечники желтые, как пламя,Пьют солнца раскаленно-белый ток?Порою ты, как буйный демагог,Вопишь с холста, и краски — бунт и знамя.
О, красные и синие фанфары,О, этот крик, сияющий и ярый,О, желтые и алые снопы!И это рядом с «комнатой» убогой,Где дышит всё гармониею строгой,Где тихо всё и всё — не для толпы.
В пушкинском музее А.Ф. Онегина
I. «Какое странное виденье!..»
Какое странное виденье!Кругом живет, бурлит Париж,Моторов резкое гуденьеПрорезывает улиц тишь;В ушах еще слова чужиеИ блеск толпы чужой в глазах,А здесь — не дальняя ль РоссияИ не в тридцатых ли годах?
II. «Рисунки, и книги, и вещи…»
Рисунки, и книги, и вещи…Ах, то, что мертво — то мертво!Но голос не шепчет ли вещийЗдесь светлое имя его?Лица столь знакомого очерк,Исчерченный им манускрипт,Всё, всё и не самый ли почерк —Ключи от таинственных крипт,Где мрак чуть зазубрили свечи,Где дух его веет и вотБесплотную руку на плечиМне тихо и строго кладет.
Продавец картин
Умный, грустный, с большим лбом и кожейВ складках иронических — вот так.Флегматично сильный, не тревожаМир чрез мир идущий, чуть похожийНа больших, худых, не злых собак.
Был и анархистом… Надоело!— Голодать. Статьи писать. Мечтать.Может быть и будет — что за дело!Только нет: упорной, черствой, целойЖизни не сломать ведь, не сломать.
Книги брось, пройдись-ка по Парижу,Громко проклинай иль зло шепчиГороду глухое «ненавижу».Он в ответ: «Людей, как бисер, нижуВ ожерелья. Покорись! Молчи!»
Покорился. Мускулы упруги,Гибок ум. На ум здесь есть цена.Дни и годы — круги, круги, круги.Так женился. Ласковой подругиПринял ношу он на рамена.
Опьянялся книгами, стихами,Красками сияющих картин,Сладкими прекрасными грехами,Пьяными и острыми духами.Но порой вставал в нем мутный сплин.
И когда в гостях у принципалаШелестел нарядов пышный шелкИ сияли нежных плеч опалы,Просыпалось то, что тайно спало:В добром псе — свободный, злобный волк.
И тогда вдруг становилось жуткоТомной собеседнице его.«Что я — дама или проститутка?Он влюблен иль это только шутка?Злая шутка, больше ничего!»
И жена, ребенок, парижанка,Элегантно-милое дитя,Думала (а в сердце ныла ранка):«Для него я словно иностранка».И звала домой его, шутя.
И в auto ему слегка ласкалаРуку гантированной рукой.И пугалась вдруг зубов оскала,Пламени, которое сверкалоВ глуби глаз его глухой тоской.
Дома же огромными шагамиОн ходил, как в клетке, по ковру.О борьбе с какими-то врагамиГрезил. И топтал врагов ногами!Так всю ночь. И шел в бюро к утру…
Париж
Париж суровый, темный, черный.Как ночь темна, но как звездна!Как четко в небе видны зерна —Звезд золотые семена.
Туманно-пыльный, дымно-белыйРефлектора молочный лучПантерой вкрадчивой и смелойБросается на груды туч.
Тупым концом большого клинаОбшаривает небосклон:Не видно ль призмы Цеппелина,Не тут ли вражий авион?
Иду и пью холодный воздух.Какая тьма, какая тишь!Какой прекрасный строгий роздыхСредь бурь и битв твоих, Париж!
Памяти Яковлева[1]