Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пик?
Конечно – остриё, точка, в ней сжалась-сконцентрировалась едва родившаяся художественная Вселенная.
Всё в этой точке, всё.
Включая все идеи его, Германтова, переполненного, все мысли-чувства.
А какие при этом разнонаправленные посылы…
Деструкция-гармония?
Всеобъемлющая архитектура-фреска – всеобъемлющая, но созидающая-разрушающая гармонию, сжимающая все смыслы-трактовки в… оксюморон?
Так вот почему её пощадило время! Она изначально была вне времени и – на все времена?! Созданная за короткий срок, в конкретные годы, она выражала дух Большого времени? Вот он, всеохватно-зримый Zeitheit, вот! И, соответственно, безо всяких циничных умыслов, а по счастливому наитию рассчитана была архитектура-фреска на разные вкусы? Фреска изначально обращалась к тонким ценителям, к братьям Барбаро, к их патрицианскому кругу, но, изначально обладая мощным экспозиционным зарядом, теперь обращалась уже ко многим; утончённость и – как не вспомнить о гиперреальных пажах, слугах, об утрированных формах псевдоархитектуры – и… китч! Утончённость и – китч, не иначе как Веронезе, понаторевший игриво зондировать своей кистью будущее, его, будущего, с ускорением сменявшиеся манеры и стили, а ныне, как кажется, и вовсе мистически прозревавший, улавливал господствующие вкусы грядущей эпохи потребления, неотличимые от безвкусицы, пока неосторожно не попался на крючок турфирм; ублажал заранее экскурсантов-профанов, которые спустя без малого пятьсот лет потекут через анфилады виллы…
Так, увеличить изображение на экране, ещё, ещё: в дымчато-бирюзовых прогалах тенистого сада ему почудилась дрожь листвы, хотя это были всего лишь затёки краски.
Закрыл глаза.
Снова – открыл.
* * *Крохотный всемирный пик животворных и… губительных для искусства противоречий. Пик, спонтанно когда-то проткнувший всеобщие, но усталые восторги и скуку нормы, пусть и прекрасной в неформализованности своей венецианской нормы, а сейчас лишь ставший благодаря внезапной оглядке проницательнейшего Германтова заметным. И – при всём этом – пик подручный какой-то, для него одного, Германтова, взметнувшийся, пик, как булавочное остриё; на нём он вопреки всем страхам и сомнениям возведёт и чудесно сбалансирует своё чудное творение, книгу. Недолго осталось ждать: он буднично приедет на электричке и… Или лучше на такси поехать из Кастельфранко? И где же окажется он, когда перешагнёт порог? Сразу в двух пространствах – в широко известной вилле Барбаро и в ненаписанной своей уникальной книге, в её подвижных вербально-зримых проекциях, в её необозримых пространствах, зажатых меж твёрдых обложек? О, что-то, если всё же перешагнёт порог и войдёт, он увидит-ощутит-прочтёт внутри виллы сверх того, что красочно брызнет ему в глаза? Всё то же: противоречивые художественные мечтания, счастье новизны и перипетии тайной борьбы – была ли она, открытая ли, подспудная хотя бы борьба, не была? – душевные взлёты, муки сомнений, прочий творческий ширпотреб – всё-то, что нельзя сколько-нибудь достоверно воспроизвести в слове.
Нельзя – и не надо, пока – не надо.
Куда как интереснее пока о словах не думать – он всё ещё доказывал себе давно доказанное, как если бы погружался в транс, – сперва – визуальное чудо; наглядное столкновение архитектора и живописца, вернее – палладианской архитектуры и веронезевской живописи, но это столкновение, это взаимодействие и одновременно воздействие на нас мы судить можем только по необратимому результату, который запечатлён в натуре, и современный субъективный суд наш есть суд-приговор трактовки, только трактовки; вне таких индивидуальных трактовок, то есть переведённого в слова зрительного восприятия, и самого памятника, как ни грустно объективистам-материалистам было бы такое услышать, вообще не существует. О, Германтов непреднамеренно, но не без удовольствия вернулся на миг к относительно недавней перепалке на парижской пресс-конференции, созванной издателем по случаю публикации «Стеклянного века»; он говорил тогда о неочевидной пока странности, о том, что стеклянная архитектура, какие бы прорывы в будущее поначалу она ни символизировала, возможно, вообще не архитектура, ибо, похоже, не выдерживает испытания временем: «настоящая» архитектура с годами будто бы становится лучше, её будто бы непрестанно обогащает время, а стекляшки, как кажется, заведомо внеисторичны, они лишь ежесекундной изменчивости неба внимают, а так… Лишены они способности впитывать новые содержания и потому быстро, на глазах одного поколения, устаревают; ну да, утопия на глазах одного поколения перетекает в антиутопию. Но бог с ней, той перепалкой, вилла-то Барбаро как раз «настоящая», у неё вот уже почти пятьсот лет все поры для культурных впитываний открыты, и кто, как не он, Германтов, такую открытость-восприимчивость в свете своего замысла успел глубоко прочувствовать? Вилла-то Барбаро непрестанно обогащается-изменяется, и процесс сей, к счастью, нельзя пресечь, да-да, долбил и долбил: результат, то бишь сам памятник как материально-историческая целостность, – непреложен и необратим, однако художественно – неисчерпаем, поэтому трактовки внутренней сути и непрерывного воздействия его, памятника-результата, на нас – изменчивы, ибо открыты. В который раз мысленно направляясь к вилле Барбаро, повторил Германтов почти готовую к отливке формулу и улыбнулся; он отлично помнил, что куриный бульон нельзя заставить кудахтать, зато вкус и послевкусие бульона не возбраняется всякий раз наново и по-своему ощутить.
Буйство красок во весь экран!
Зажмурившись, увидел не взвихренные красочные мазки, а многослойные драпировки, их ведь так любил выписывать Веронезе. Но драпировки эти уже были не парчовые, не бархатные, не шёлковые и, главное – не написанные-выписанные до блестящей складочки, до ворсинки; нет, вся вилла была будто бы натурально задрапирована Катиными разноцветными тканями… Вилла – как скульптура из разнофактурных и узорчато-разноцветных тканей.
Неожиданный образ. Но – осторожнее, осторожнее на измышленных поворотах, ЮМ, не скатиться бы тебе в самопародию.
Открыл глаза.
Снова пошёл по аллее к жёлто-белой вилле… Чирикали райские птички… Как удачно: проход открыт, никакого замка не было на сей раз на решётке из тонких металлических стерженьков.
Ирисы на газоне… Продолговатые – по обе стороны от аллеи, перпедикулярно к ней – бруски стриженых кустов… Ноздри щекочут запахи травы, разогретого лавра… Вьются бледно-лимонные бабочки над кустами, а чуть справа молоденькие, ещё не зацветшие вишнёвые деревца. Войти, войти: ничуть он не боялся, что его разочарует натура! Он шёл за своей собственной, тянувшейся к фасаду тенью, ветерок овевал разгорячённое лицо, а вокруг – ни души! Медленно поднимался по пологим ступеням между торжественно вынесенными вперёд, чтобы встретить его, белыми кудрявыми львами, между белыми скульптурами всемогущих нагих богов; сколько же шагов ему оставалось сделать в этом прекрасном безлюдном безмолвии, прежде чем войдёт он в центральную дверь, пройдёт наконец сквозь Крестовой зал… И тут – взрыв?! – вилла на его глазах разламывается-разлетается, и он бежит, в отчаянии бежит к груде обломков, берёт в руки один, другой: на них оранжевато-розоватые и бирюзовые следы веронезевской кисти; фреску, которую около пятисот лет щадило время, теперь придётся ему собирать заново, как мозаику, по кусочкам…
Тряхнул головой.
Сумрачные экстазы приведут его к ясности?
И отбрасывая кошмар вчерашнего сна, он, будто бы в заколдованном мире, продолжал идти сквозь солнечное сияние – целёхонькая вилла от него отступала, медленно, но отступала, как отступает от нас, идущих к ней, линия горизонта, а почувствовал он, что уже вошёл, прошёл и увидел, и – технология самовозбуждения не подвела? – увиденное – поразило, поэтому-то и пробивала такая дрожь.
Как будто адреналин вкололи – гормон страха и возбуждения; жаркая дрожь с леденящим ознобом убеждали: он, едва войдя в театр визуального обмана, близок уже к… к катарсису?
– Вспышки в чёрных ореолах, сумрачные экстазы как суммарное предощущение ясности? Успокоиться, – приказал себе, – успокоиться.
И – для собственного успокоения – укорить кисть Веронезе в бухгалтерской экономности и недостойной волшебника торопливости; укорить, дабы охладить свой собственный пыл.
В файле «Соображения» был раздел «Мелочи».
О, пора вспомнить о том разделе! Там – «мелочи», специально подобранные для подковырок гения.
Вот вам типовые веронезевские блондинки, словно выросшие – все-все – из вот этой девочки со светленькими кудряшками и маленькими, как голубые бусинки, глазёнками, полюбуйтесь… Не писать же каждую из блондинок заново! Сколько их, одинаковых, будто подобранных одна к одной по вкусу клиента «девушек по вызову»; за П-образным столом «Брака в Кане»: присобранные в причёсочки мелкие-мелкие локоны, открытые выпуклые лобики… Этот же женский златовласый типаж заселяет и многие другие полотна: гляньте-ка на портрет «Беллы Нани», на «Коронование Девы Марии», на «Купание Вирсавии», на «Мадонну семьи Куччина», да хоть и на самую счастливую в мире картину – на «Похищение Европы»; и что же – такой же обольстительной, как все эти по-быстрому скопированные друг с дружки блондинки, включая и финикийскую царевну, была Галя Ашрапян?