Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ракурс… неожиданный ракурс-посыл; ракурс-знак как сгусток искомых форм, как посыл свыше, заставляющий перекомбинировать все прошлые знания и – за горизонт заглянуть; за ракурсом он и ехал в Мазер, за чем же ещё?
С надеждой посмотрел на львиную маску; улыбка её и впрямь обнадёживала.
Так, о чём он?
* * *Пролистывал файл «История и биографии».
Сколько раз он уже машинально пролистывал этот файл! И – дополнял; вот и сейчас пальцы машинально побежали по клавишам… За мыслями было трудно угнаться, он их торопливо загонял в «память», надёжно защищённую хитрейшими антивирусными программами…
О Палладио всё то, что хотели знать о нём, узнали уже! Во всяком случае, думали, что узнали, проштудировав знаменитую его книгу о зодчестве, ту, на которой сиживал в своё время за завтраками-обедами-ужинами маленький Юра Германтов, да ведь и после издания труда Палладио, за пятьсот-то лет разбирательств и подражаний, написаны и прочтены были горы других, самых разных книг. Недаром, совсем недаром именем Палладио назван отдельный стиль… И если человек – это стиль, то Палладио выразил-подтвердил сию красивую формулу с высшей степенью убедительности, буквально. Однако название есть, а вот сам-то стиль крайне трудно определить, разобрать-понять; из полемической вредности Германтов частенько хмурил лоб и спрашивал записных знатоков: что такое палладианство, а?
Убеждённые «ампирщики», покорённые строгими колонными портиками под треугольными шапками фронтонов, видели в Палладио предтечу классицизма, и разве были они не правы?
А критики-догматики, до гроба верные лишь аскетичной древнегреческой тектонике, искренне не понимали, как можно отыскивать хоть какие-либо закономерности у Палладио, будь то пропорции или структурные принципы. Святая правда, Палладио не повторялся – шаблонами пользовались его последователи. И конечно, Палладио, даже Палладио-теоретика, мало занимали искусственно драматизированные в позднейшие времена и будто бы навечно канонизированные кастой адептов честнейшие отношения стойки с балкой, которые якобы и определили содержание античной архитектуры… Германтов отвёл взгляд от экрана, откинулся на спинку кресла, вспомнил базилику в Виченце, её пластически-мощный и роскошный, насыщенный разномасштабными формами, потребовавший редкостной находчивости в компоновке и прорисовке деталей, прямо-таки – барочный фасад из белого истрийского мрамора…
Споры давно минувших дней; отголоски их звучали ещё в лекциях Бартенева… Никто из почитателей Палладио, расхваливавших его на все лады, и в мыслях не допускал, что истинный и последовательный витрувианец Палладио мог бы заразиться бациллами барокко…
А что ему надо было делать? Закрывать глаза – убеждённо или вынужденно, с мученической улыбочкой?
Нет, нет, Палладио не мог не смотреть с интересом, широко раскрытыми глазами на то, что зарождалось и расцветало в Риме.
Своеобразное палладианское барокко возникло… или… «Пластическая живопись в камне?» – подумал Германтов, вспомнив, как с час, наверное, ходил зачарованно взад-вперёд вдоль фасада виченской базилики…
Как сам он однажды назвал барокко: вседозволенность в камне?
И что же? Палладио, наш архитектурный Лютер, был воодушевлён барокко?
И – обогащён им?
Да. Пошевелил машинально мышку. Промелькнули на экране картинки вилл, таких разных вопреки их типологической общности: вилла Пизани, вилла Пойяна, вилла Фоскари, вилла Ротонда, вилла Сарачено, вилла Эмо… А при какой вилле – не мог никак вспомнить – был восточный пруд с золотыми карпами? Чудная – узкая, с потемнелыми ступенями и шарами на тумбах, торчащая в цветники из фасада, будто бы античная лестница; и – вариации входных крылец-лестниц; и многочисленные вариации портиков: одноярусных и двухъярусных, выступающих из плоскости фасадов, «приставных» и – будто бы нарисованных на фасадах, но с глубокими лоджиями за частоколом реальных вполне колонн; и игра пропорциями фасадов, благодаря аттиковым этажам с поджатыми к карнизам окошками. Вернул на экран виллу Пойяна. Как тонко прорисован входной её комплекс: узкие прямоугольные проёмы по бокам от высокой арки, да ещё обрамляющая, опять-таки «нарисованная» в плоскости фасада «большая арка». Да, принципиальный и твёрдый во взглядах своих Палладио принципы не превращал в догмы и, конечно, в гибкой практике своей не повторялся, а развивался – вот и спорили, силясь отмахнуться от палладианского многообразия, отыскать в творчестве его то единственное, что могло бы быть пригодно для всех?
Над спорами поднималась, пережив своё время, пожалуй, лишь умная книжка Аркина «Образы архитектуры». Не поленился встать – взял книгу Аркина, оставшуюся ему от Сиверского, машинально полистал… А вот старенькие советские архитектурные журналы периода эпохально-повального перехода от лапидарно-нищенского конструктивизма к Большому стилю сохранили, к примеру, вовсе неактуальную ныне полемику непримиримо страстного, корящего Палладио за невнимание к тектоническим заветам греков Бурова с вальяжно усталым Жолтовским в саржевой академической шапочке; Жолтовский в пику Бурову видел в Палладио живую природность; свифтовские споры «остроконечников» с «тупоконечниками»?
Схоластические стычки абстрактных умозрительных категорий, множество зазря поломанных копий.
Тут промелькнули, когда вновь усаживался он в кресло, и разгорячённые лица подвыпивших спорщиков с заплетающимися языками, тех, которые спорили уже невсерьёз, тех, которых Германтов близко знал – Сиверского, Майофиса… Кто-то сказал, что композиции у Палладио подкупающе просты, не то что в барокко, а Соломон Григорьевич вконец распоясался, кричал: что сложного-то в барочной композиции? Возьмите Парфенон, взгромоздите на него Пантеон и получите собор Святого Петра! Во время того спора Сиверский, помнится, с хохотом упал на диван, чёрное упругое диванное пузо провалилось под тяжестью лауреата…
И о Веронезе, конечно, тоже издавна всем, кто хоть сколько-то интересовался живописью, всё было хорошо известно, однако так и не отспорились до сих пор. За почти пятьсот лет взгляды на Веронезе многократно менялись, он становился в глазах ценителей искусства то великим, то незначительным, кисть его хвалили-хулили и за монументализм с гигантоманией, и за лиризм, и за маньеризм.
О, усмехнулся, его и сам Тициан обнимал прилюдно, хотя независимый Веронезе вряд ли возгордился, удостоившись снисходительного жеста приязни и внимания от вельможного живописца. Обнял ли, не обнял, а Германтов увидел их двоих – чернобородого щеголевато-изящного Веронезе и седобородого, монументального, похожего на памятник самому себе Тициана – на Пьяцце, у неровного штабеля из листового свинца – протекли купола Сан-Марко, готовился ремонт, свинцом надо было зачеканить все швы… А каков итог жизни? Шикарный винно-красный бархат с золотистым шитьём и – скромная могильная плита в церковном полу Сан-Себастьяно; но под плитою – бренное тело, а стоит поднять глаза к прославившему и сразу обессмертившему Веронезе потолку с историей библейской Эсфири, увидим вздыбленных коней, всадников, воинов, в головокружительных ракурсах; фигуры в развевающихся одеяниях, как торжественно, как победно реют у Веронезе ткани, и какой голубизны его небо и – в небе! – пурпур, и контраст чёрного и розового…
И тут – контраст.
О, всё это – и кое-что ещё – надо будет втиснуть во введение: в сжатый ироничный ликбез. Германтовская мысль, однако, дабы не повторять то, что давно навязло в зубах и затупило перья, должна была продвигаться между обстоятельствами, мнениями, оценками.
Итак, о Палладио всё известно и о Веронезе всё известно. Но едва ли не всё, что знаем мы о них, – знаем мы о них по отдельности!
И вот встретились-сошлись они в вилле Барбаро и… О, они не раз и прежде встречались, и уж во всяком случае Палладио ценил палитру Веронезе – вспомним хотя бы о прозрачной росписи Веронезе плафона в вилле Ротонда, однако так встретились они лишь в вилле Барбаро; в ней они конфликтно и – не было бы счастья, да несчастье помогло? – непредсказуемо синтезировали свои искусства в нечто невероятное.
* * *Краткая попутная справка.
В 1556 году Даниэле Барбаро при активном участии Палладио издаёт перевод трактата Витрувия. О, Даниэле Барбаро, выпускник Падуанского университета, разносторонне одарённый представитель венецианской знати и заодно рачительный коллекционер собственных триумфов, радостно погружается в тонкости архитектурного ремесла. Его, натурфилософа, математика, литератора, дипломата и – спасибо папе – новоиспечённого кардинала интересуют даже «способы точнейшего вычерчивания ионийской волюты». Вот он проницательно, но утомлённо уже смотрит на нас со сдержанного, даже аскетичного по цветовой гамме веронезевского портрета: бледный лоб, нездоровая желтизна щёк, чуть розоватое скульптурное ухо, окладистая тёмная, тронутая сединой борода; утомлённый, задумчивый; воплощение аскезы. О чём он свою тяжёлую думу думает? Да, неисполнимое, ещё Анюту замучившее желание – прочесть, глядя на портрет, раздумья портретируемого во время сеанса. Увы, раздумья не прочесть. Но – струение невесомо тонких белёсых складок мягкой, как марля, ткани из-под чёрной твёрдо-кожаной пелерины с прорезью-застёжкою на груди; жёсткий блеск чёрной кожи, ниспадающей с плеч, а из-под кожи – белёсое, мягкое, матовое струение… Контрастное двухчастное одеяние – не случайность, а характеристика двойственной неординарной натуры? Этот портрет Германтов видел пару раз в Амстердаме, портрет был написан как раз тогда, когда Даниэле и его брат, Маркантонио Барбаро, посол Светлейшей республики во Франции, заказывают Палладио проект виллы в Мазере, впрочем, сам заказ архитектору формулирует сведущий в предмете Даниэле.