Современная датская новелла - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чистая комедия! — сказала горничная первого класса Давидсен и начала раздевать Марию. На палубе Марию окатило волной, и она насквозь промокла. Дрожала и щелкала зубами.
У Давидсен были суровые чаичьи глаза и глубокая морщина на лбу.
— Сколько? — спросила она.
— Восемь месяцев, — сказала Мария.
— Эх ты, бедолага! — сказала Давидсен. — Вот выпей-ка, согреешься.
— На девятый пошло, — закрыв глаза, шепнула Мария.
— Рехнулась девка, — сказала Давидсен. — Ложись здесь и лежи спокойно!
— Нечего мне лежать, — ответила Мария. — Мне теперь совсем хорошо стало.
— Да уж лучше некуда, — сказала Давидсен. — Что ж, надо как-то выпутываться. Поговорю-ка я со стюардом!
— Ой, не надо! — взмолилась про себя Мария.
Давидсен исчезла и вернулась со стюардом. Он глядел на девушку и качал головой. Это был пожилой мужчина отеческого вида, со сверкающей плешью и обвислыми усами. Он приподнял холодную руку Марии.
— Болит где-нибудь?
Мария покачала головой.
— Нет. Теперь опять хорошо. Я пойду к себе…
— Эрнфельдт приставал к ней, — пояснила Давидсен.
— Пускай Аманда побудет во втором классе. От той он живо отстанет, — сказал стюард. — Есть у тебя жених? — обратился он опять к Марии.
— Нет.
— Бросил?
— Да.
— Зачем же ты из дому удрала?
Мария молча опустила веки.
— Ты просто сумасшедшая, — сказал стюард.
— Теперь мне опять хорошо стало, — ответила Мария. — Я справлюсь с работой.
Стюард обернулся к Давидсен:
— Приглядывай за ней!
На другой день буря поослабла и судно начало потихоньку продвигаться по курсу. Анемометр колебался между семью и девятью. Таким образом прошли еще добрые сутки, настал сочельник, а норвежский берег еще и не показался. К обеду погода испортилась, ветер перешел в настоящий шторм. Пена кипящих валов шквалом обрушивалась на судно. Но воздух был чист, и между солеными водопадами сверкало у самого горизонта багровое солнце, озаряя все вокруг волшебным и словно подземным пламенем.
В первом классе были на ногах только четверо пассажиров. Они сидели верхом на мягких стульях в курительном салоне, закинув назад руки и охватив ими спинки стульев. Трое из этих салонных всадников были исландцы: врач, часовщик и известный поэт Эйнар Бенедиктссон. Четвертый был фаререц, машинист Грегерсен, низенький, лохматый, бородатый, неизменно улыбающийся доброй улыбкой старый фавн. Исландцы сжимали в руках стаканы с водкой. Фаререц был трезвенник. К стулу врача была прикреплена соломенная плетенка, в которой, точно младенец в колыбели, покачивалась и перекатывалась бутылочка.
Шум непогоды и неистовая качка судна затрудняли беседу, но часовщик увеселял компанию пением. У часовщика Балтазара Ньяльссона были хорошие голосовые данные, однако использовались они только в кругу добрых друзей и под влиянием возбуждающих средств, а репертуар у Ньяльссона был хотя и ограниченный, но зато изысканный: он состоял из великопостных и погребальных псалмов старинного псалмослагателя Халлгрима Пьетюрссона. Балтазар, сын священника и сам священник по образованию, отверг религию, считая ее безнравственной, старинные псалмы, однако, любил по-прежнему и знал их назубок. Оба его соотечественника подпевали ему в тех местах, где они помнили слова.
Фарерский машинист внимательно слушал и удивленно рассматривал трех распевающих соотчичей. Двое из них, поэт и врач, были, видно, силачи; первый — статный, с пронзительным взглядом; второй — грузный, как бык, и черномазый, как мулат. Часовщик же был чахлый и бледный, безбородый, с тонкими чертами лица. Одет он был аккуратно и даже франтовато — в пиджаке и при белом воротничке, а остальные были в халатах и туфлях, и их утомленные бессонной ночью лица за сутки поросли щетиной. Про Эйнара Бенедиктссона всем было известно, что он, кроме писания стихов, занимается еще и политикой, а также торгует недвижимостью. Ходили слухи, что он продавал богатым и чудаковатым английским дельцам такие земельные участки, где были бы и землетрясения, и золотые жилы, и северное сияние.
Начинало темнеть, и официант пришел зажечь свет, но поэт об этом и слышать не хотел, он предпочитал блаженствовать, сумерничая и глядя, как носятся по волнам светлые отблески. Врач протянул официанту пустую бутылочку, чтобы тот заменил ее, и, пока медленно вечерело, а буря все бушевала, самовластная и обезумелая, исландцы продолжали петь свои псалмы.
Смерть суждена на мукутому, кто жить рожден.Отвесть угрозы рукунапрасно тщится он.Не минешь муку эту —у мрака быть в гостях.Едва взнесясь ко свету,ты снова станешь прах.
За вечер шторм превратился в ураган. Вокруг судна кипел неугомонный прибой, корпус напрягался и стонал, как роженица в муках. Шальная волна сорвала две спасательные шлюпки, уцелевшие требовали дополнительного крепления. В одиннадцать отдраился грузовой люк на баке, и — тут уж не зевай! — матросы в клеенчатой одежде ринулись во мрак с инструментом, фонарями и веревками. Командовал штурман Странге. Взгляд у него освирепел и стал совсем дикий. Ремонтные работы, которые в спокойную погоду были бы безделицей, вылились в ожесточенную войну с великанами; двоих моряков унесло бы за борт, если бы не предусмотрительность штурмана, который велел их привязать крепкими веревками к кабестану.
Когда Странге, покончив с этим делом, поднялся на мостик, капитан опять по своей привычке улыбался в бороду.
— Какого черта вы, в сущности, ухмыляетесь? Чему? — спросил штурман в бешенстве.
— Ухмыляюсь? Да неужто? — расхохотался во все горло Тюгесен.
Штурман отвернулся и пробормотал что-то вроде «ненормальный» и «безответственность».
— Вы молодец, Странге! — заметил капитан, и казалось, что его опять одолевает приступ смеха.
А внизу, в пассажирском отделении, положение стало прямо-таки катастрофическим; у многих не хватало сил ухватиться за койку, и их швыряло во все стороны. Они стукались, набивали себе желваки, обдирали до крови кожу или теряли сознание. Дети и женщины кричали и стонали от дикого страха. И было чего бояться. Стюард, официант и юнги были вынуждены прийти на помощь горничным, у которых дела было по горло. В разгар всего этого Марии опять стало дурно. Опасаясь самого худшего, Давидсен уложила ее на койку, но немного погодя упрямая девчонка снова была на ногах.
Наверху, в салоне, четыре всадника скакали сквозь ночь на своих привинченных стульях. Под потолком, между недвижными лампочками сигарный дым стоял столбом или плавал спокойными кругами, словно ему и дела не было до трагических метаний судна. Часы на стене остановились, время перестало существовать и не имело больше значения. Дьявольское безвременье царило в освещенном салоне, а свирепые чудища рычали и обезумело выли во мраке моря.
Балтазар кончил петь псалмы и предавался наслаждению сигарой. Он считал, что пришла очередь поэту развлекать честную компанию. С этим согласился и врач, а Эйнар Бенедиктссон был не таков, чтобы махнуть рукой на своих добрых соотечественников, стосковавшихся по литературе. Он опорожнил стакан, закрыл глаза, припомнил и начал мягким, но вдохновенным голосом читать свою великую оду океану всемогущему, колыбели и могиле жизни.
Как роскошны владений твоих и картины и тени!Ты мне припомнился в дни, когда свет брезжит в сумрачной сени.Ты волнистою грудью вздымаешься, маясь глубоко,и мрака всесильного кубок ты вволю впиваешь,и беспросветным веком свое смыкаешь ты око.Как в саван мертвецкий, ты берег в прибой одеваешь,и будто призраки стонут на дне одиноко.В огне их могилы, в мерцающей царственно пене.Лицом, изнемогшим во сне, как в оковах сурового рока,взирают, как жизнью и гробом ты был и бываешь.
Вошел официант, чтобы обменять бутылку.
— Погасите этот дурацкий свет! — сказал Балтазар.
— Да ведь вы, господа, не будете же сидеть в темноте?
— Эйнаровы стихи в темноте ярче светят, — заметил врач.
Свет погасили, но прежде налили стаканы. И длинный волшебный гимн раскинул свои огромные сети, несомый энергичным, но спокойным и даже как бы чуть-чуть застенчивым голосом поэта, голосом, лишь в последней строфе поднявшимся на могучих крыльях навстречу дню.
Как дети дивятся, резвясь на берегу после шквалаи видя ракушки — улов твоего смертоносного лона,так любы мне грохоты бурь и потоков подводные стоны,ты, о игривая глубь, где сердца вовек не бывало.Вихри миражей, тени, скалы одинокой колонна —все лики твои будут ныне и присно со мною.Пусть холодна твоя грудь под пряжкой зари ледяною,пусть зря к тебе скалы взывают, не получая ответа,верь, что видений единство туманное этов душу мне хлынет, кипя исполинской волною.
Молча выпили стаканы. Настала долгая пауза.