Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Юра, все наводнения давно схлынули, так кто лепил? – ласково прижалась, заглянула в глаза.
– Фальконе, он был не последним, между прочим, скульптором во Франции, его Екатерине рекомендовал Дидро, – водная рябь заискрила поодаль, когда, найдя прореху в облаках, поджёг вдруг воду солнечный луч; нефтяная клякса разорвалась, покачивались многоцветные пятна.
– Как лоскутки китайского шёлка, – сказала Катя.
– Верхового императора Марка Аврелия, а также грозных кондотьеров-всадников в латах на монументально тяжёлых боевых конях Донателло и Вероккио я, само собой, своими глазами в натуре, на римской, падуанской и венецианской площадях не видел, но Фальконе вообще никакому из античных или ренессансных изваяний, по-моему, не подражал, тем более что были они статичны, величаво спокойны; у Фальконе получился, наверное, один из лучших конных памятников в новой истории, на мой вкус – лучший, и – уж точно – самый необычный, вздыбленно-устремлённый, какой-то внетрадиционный и внестилевой…
– Есть ведь ещё один, спокойный, даже омертвело спокойный, но совсем не традиционный памятник в совсем уж новой истории – памятник Александру III, так? Я недавно во двор Русского музея через щёлку в железных воротах заглядывала…
– Так, так… Я тоже заглядывал, и не раз. Да, два нетрадиционных, два изумительных памятника, но один символизировал рождение и героический взлёт молодой империи, другой – с салтыково-щедринской сатиричностью – имперскую отупелую усталость, изношенность…
– Юра, а кто эти кондотьеры?
Объяснил.
– Не поленись, – менторски продолжил Германтов, – обойди Медного всадника, вроде бы такого привычного нам по коробкам конфет и сувенирным подносам, вокруг: обойди с остановками и замираниями сердца, осмотри медленно и внимательно, сзади, чуть сбоку, и ещё чуть-чуть сдвинься – он, по-моему, во всех ракурсах, неожиданно меняющихся от шага к шагу, совершенен; однако, – рассмеялся, – похвал и благодарностей Фальконе от своих русских заказчиков не дождался; со скульптором, уехавшим после отливки и отделки памятника к себе в Париж, обошлись по-нашенски: не пригласили в Петербург на торжественное открытие, даже денег не заплатили.
Катя вздохнула:
– Старался, а пострадал. А у меня бы, боюсь, не хватило терпения сзади так же тщательно, как и с лица, лепить.
– Если мало тебе наглядного усердия Фальконе, вдохновись ещё и примером Микеланджело.
– Каким примером?
– Существует апокриф: якобы Микеланджело чересчур долго возился с мускулами на спине одной из фигур для капеллы Медичи и кто-то из учеников спросил, зачем столько мук, фигуру ведь всё равно придвинут спиной к стене. А Микеланджело ответил: «Мне страшно даже подумать, что лет через пятьсот может случиться землетрясение, стена обрушится, и я буду опозорен».
– Я бы точно опозорилась, как же, – вздохнула Катя, глаза её затянула грусть. – Скажи, – вдруг заморгала, затрясла, опомнившись, головой, – произведения Микеланджело глубже и умнее его самого?
– Конечно, он, великий, сам, однако, не смог бы охватить содержательные богатства того, что сотворил. К тому же скульптуры и росписи его продолжают непрестанно меняться, вбирают в себя до сих пор столько новых смыслов.
– А то, что я леплю, тоже глубже и умнее меня? По крайней мере – будет глубже и умнее меня?
– Если что-то нетленное тебе доведётся вылепить, тогда и…
Вздохнула.
– А что такое апокриф?
Объяснил.
– Как звали Фальконе?
– Этьен, если не ошибаюсь.
– Юрка, – придвинулась Катя, – что мне делать?
Одновременно робко и беззастенчиво смотрели на него серо-голубые глаза, вспыхнувший румянец стекал с приподнятых скул на щёки.
– Откуда ты такой взялся? Или я тебя выдумала? Я точно ошалела, я ужасно в тебя влюбилась… – спустя всего несколько часов, она, задыхаясь от счастья, шептала ему какой-то ласковый вздор… Её волосы пахли мёдом…
Но сначала, у плещущейся Невы, он, помолчав, как если бы собирался с мыслями и словами, сказал:
– Я тоже влюбился, только пораньше, когда увидел спину твою над юбкой-колоколом; я… с первого взгляда в спину влюбился – такую, как у тебя, спину не смог бы вылепить и сам Микеланджело.
– А шею? – смотрела лукаво, склонив голову к плечу; он ей уже пересказывал шуточку Шанского насчёт редкостных её данных для роли Дездемоны.
– Такое длинношеее создание, как ты, даже Микеланджело бы не вообразил, к тому же он не читал Шекспира.
Искреннее, слов нет, искреннее, но странно витиеватое признание в любви получилось у него, не правда ли?
* * *Ох, до скандальности неожиданные, содержательно-ударные и, если угодно, хлёсткие словесные формулы выдумывал Германтов всю профессиональную жизнь свою. И сейчас, на старости лет, как убедились мы, не утратил он пристрастия к по-своему точным, но непременно – изощрённым многозначным формулировкам, а тогда-то, тогда, когда поднимались они по лестнице со скошенною стеной, на стене той, грубо оштукатуренной, подкрашенной первыми лучами заката, вполне уместна была бы самая простая и безобидная, самая распространённая из формул, которые дети, едва обучившись начальной грамоте, пишут на лестницах мелом и печатными буквами: Юра + Катя = любовь.
* * *– Какие хоромы! – с детской восторженностью произнесла, озираясь, Катя. – И ты здесь один?!
– Пока один, – ответ получился многозначительный.
Но психологические тонкости диалога не могли уже их занять – качнулись стены, потолок; как подсечённые, упали они на чёрный пузатый тугой диван, сухой треск молнии вспорол бок… И, соскальзывая с дивана, прохладно-скользкого и пружинистого, задыхаясь от поцелуев, помогая и мешая себе самим… они торопливо и неловко освобождались от своих ненужных одежд, слетавших на пол, задолго до того, как он успел бы церемонно предложить ей руку и сердце… Хотя, когда ещё Штример удивлялся и предупреждал, опустив нос и кривя иронично губы: «Юра, вы уникум, кто ещё, кроме вас, в наше испорченное гибельной борьбой за жилплощадь время мог бы похвастать трёхкомнатной отдельной квартирой? Упиваясь одиночеством, не боитесь вы уплотнения? Конечно, революционные расхристанные матросы подшофе, слава богу, поизвелись, но, не угрожая полной экспроприацией квартиры, вам вполне могут подселить старую большевичку, которая знала Ленина…»
Да, Германтов был завидным женихом; мало что хоромы унаследовал, не пошевельнув для этого пальцем, так ещё и деньги Сиверского ему остались; без затруднений, как единственный наследник, переоформил на себя две сберкнижки с немалыми суммами. Везунчик, ему не приходилось рубли высчитывать, чтобы дотягивать от стипендии до стипендии; так-то, к золотой молодёжи никогда не принадлежал, ибо на богатеньких и влиятельных папу с мамой ему не выпало полагаться, а вот ведь как судьба о нём позаботилась: без роскошеств, но безбедно вполне жил себе, поживал, что называется – в ус не дул, да и занятие себе в конце концов по сердцу и уму выбрал, всё тип-топ, как говорили тогда, было у него и будто бы само собою всё удачно так получалось, как если бы всего в жизни своей он достигал без всяких усилий.
Поблаженствовав с закрытыми глазами и с какой-то сонной улыбкой, умиротворённая любовью нагая Маха на чёрной коже – если бы он не был кастратом живописи, обязательно бы изобразил! – удобно положила голову на валик дивана, поглаживая Германтова по груди, зашептала:
– Я хотела долго-долго, изматывающе долго тебя очаровывать, но позорно не вытерпела. Я вообще-то неприступнее, чем ты мог бы сейчас подумать.
– Может быть, я не вытерпел? А твоей лёгкой добычей сделался я, наверное, ещё тогда, когда увидел твою спину.
– Наши нетерпения совпали… – примирительно прошептала и, всё ещё улыбаясь, поглаживала, поглаживала.
– Теперь знаю, точно знаю, чего ждать от твоих синих огоньков… – её вкрадчивые касания вновь обретали смелость.
– Чего?
– Страсти! Я не заводная кукла, не картонная или резиновая надувная красотка, ты понял, что я – живая, порочная? Но я, Юра, и не мечтала о таком бешенстве… Ты мне все пуговицы, наверное, оборвал, хотя…
– Что – хотя?
– Я увидела, как хищно загорелись синие огоньки, ещё тогда, когда ты на меня в дверь мастерской смотрел, но мне бы стоило внутренне подготовиться.
– Почему же не подготовилась?
– Не сумела, не успела, как же – меня ты врасплох застал. И я себя сразу такой свободной почувствовала, как в детстве когда-то, когда бездумно пластилин мяла. Теперь-то… иначе! Когда я теперь леплю, у меня все побочные мысли вылетают из головы, не могу ни о чём другом, кроме самой лепки, думать. И потом, даже если бы я и умела сразу два дела делать, если бы захотела, когда синие огоньки кольнули, броситься сразу тебе на шею, я ведь перемазана была глиной. Вот и не подготовилась я к долгой игре, ты меня покорил мгновенно… И вдруг я раскрепостилась, словно бы в счастливое детство с пластилином в руках вернулась, опять я свободна, – веснушки сбегали с плеч, высветлялись, у ключиц были уже едва заметными.