Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это так, к слову. Во всяком случае, теперь-то Германтов понял, зачем вновь поедет в Виченцу – не только для погружения в палладианскую атмосферу, в палладианскую атмосферу – вообще, нет-нет, не только! Надо по натуре проверить свою догадку: Палладио и на тебе – трёхмерный гротеск, втиснутый в узкий ломоть фасада; сжатая предельно, до возникновения образных деформаций, классическая маска, помнящая о масках античности, в чрезмерности и перенасыщенности своей полновесной пластики намекает на деконструктивизм?
Германтов переживал счастливую неожиданность.
Однако – вдруг упрекнул себя, как-то радостно упрекнул: ты, ЮМ, насыщен искусством, в тебе не остаётся пор, открытых для жизни. И ты развращён прекрасным, именно – развращён, ты замуровал себя в мире утончённых форм, извратил своё зрение, тебе хочется воспевать упадок, в прекрасном видеть ужасное.
И тут же, тоже неожиданно, увидел он всё иначе, совсем иначе: нет самопародии, нет гротеска и нет никакого отдельно взятого, да ещё умом и руками самого Палладио учинённого деконструктивизма. Умом и руками? Смешно. А если – не умом с руками, то где и чем всё-таки учинённого – в своём сознании, где таится творческий побудитель? Ох, всего того, что ты напридумывал сейчас, ЮМ, нет, а есть гармоничная уравновешенность; смотрел зачарованно, будто никогда не бывал в Виченце и не видел раньше этот уникальный в парадоксальном совершенстве своём мини-фасад в натуре, будто не рассматривал потом подолгу на фотовклейках трёхколонный палаццо: как сочно, как изящно, как тонко прорисованы все, как казалось поначалу, избыточные детали; из огня, да в полымя… Какая густая и живая архитектура, без схематизма, в известной мере порождаемого ритмическими повторами. В малюсеньком этом фасадике дивно сконцентрировалась поливалентность художественных миров; как, кстати, и в вилле Барбаро, от интригующих противоречий которой он невольно отвлёкся.
Но зачем ему это отвлечение? Затем, чтобы самому себе ещё раз напомнить, как непрост был Палладио?
Непрост и сам по себе… А сколь же непрост был для Палладио – если был вообще – конфликт с Веронезе?
Любопытно… Фантазируя и удивляясь, ему было о чём подумать; к тому же ему вспомнилось, что когда-то он показывал Кате собирательный, парадоксально ёмкий при узости своей фасадик палаццо Порто-аль-Кастелло; они листали в академической библиотеке какую-то книгу и… Книгу Аркина тоже листали, сидя вот на этом диване, но тогда, разумеется, ультрареволюционная мысль о трёхмерном палладианском гротеске Германтова не посещала.
* * *На холодном чёрном кожаном диване они больше любовью не занимались.
А в спальне, очутившись в нормальной постели, очнувшись после припадка любви, Катя сразу же принялась расспрашивать обо всём том, что было с ним, как выразилась она, «до неё». И он рассказывал ей об Анюте, о «бесплатном счастье» – детских прогулках с ней, едва передвигавшей ноги, о беспорядочных, но интригующих экскурсах в философию, о крылатых латинских словечках, которыми Анюта пересыпала речь, и внешне сумбурных её суждениях, презабавных выдумках и героических историях, о вампирах и шулерах, о легко перескакивавших из эпохи в эпоху жизненных эпизодах, призванных потеребить мысль, и, конечно, об ужасе, испытанном Анютой при встречах с новейшим искусством живописи, ужасе, заведомо преувеличенном, артистично просимулированном, как понимал теперь Германтов, исключительно для того, чтобы разжечь в малолетнем племяннике любопытство. Он не обошёл и Липины математические изыскания, которые призваны были помочь когда-нибудь, в светлом будущем, в реализации космических мечтаний Циолковского и прочувствованно-философских прозрений Фёдорова, посвятил Катю в суть самой идеи массовой инопланетной эмиграции бывших мертвецов. Катя слушала, затаив дыхание, так, как слушают захваченные и поражённые приключениями книжных героев дети, не исключающие, что и им выпадут подобные, но, само собой, подлинные приключения в их взрослом будущем… И Германтов от собственных рассказов-воспоминаний, невольно возвращавших его в свой потерянный рай, расчувствовался: достал из холодильника бутылку «Гурджаани», принёс, как и обещал, два синих бокала… И, естественно, очередь дошла до Сони.
– Её, между прочим, прозвали Соня-сфинкс, за молчаливость – ребёнком она была погружена в себя, замкнута, слово из неё, говорили, клещами трудно было бы вытащить, в семье её считали букой. Когда мы с тобой сидим между сфинксами, я обязательно её вспоминаю: сфинксы подсказывают, что стоит вспомнить их далёкую человечью родственницу.
– Кем была она?
– Художницей, театральной. Она долго жила в Париже.
– Счастливая! Она тебя французскому языку учила?
– Да.
– И хорошо выучила?
– Надо бы лучше, да, наверное, нельзя.
– Есть её фотография?
– Есть, очень старая… и, учти, фотография – историческая, драгоценная из-за концентрации великих фигур на ней.
Принёс.
– Вот Соня, в большущей шляпе.
– А это? – выбрала вторую даму, ту, что с краю: в шляпке, похожей на перевёрнутую вверх дном кастрюльку, молодая дама изящно выставила вперёд ножку в лаковой туфельке с перепонкой.
– Тоже Соня, тоже художница – Соня Делонэ.
Пристально всматривалась, ей бы ещё лупу в руки…
– Что за «Шекспир и компания»? А это кто? А это? Правда?!
Про Джойса она ничего не слышала, а вот имена художников, зачавших, раздувших и восславивших парижский миф, были ей отлично известны… Она, к примеру, могла бы перечислить едва ли не всех обитателей «Улья». И не только имена знала – их картины, манеры; и известны были ей названия бежавших наперегонки художественных течений. Модернистское искусство – тогда ещё говорили «левое» – сначала и вовсе запретное, потом полузапретное искусство – признавалась – ещё в детские годы учёбы в рисовальном кружке Дворца пионеров, у Левина, сводило её с ума.
– Правда, это молодой Сальвадор Дали? Юра, ты не шутишь? Ещё без закрученных длинных усов? А как зовут его русскую жену? Оба они ещё живы, правда? И до сих пор коленца выкидывают? Юра, а это кто – Сутин? А почему Модильяни среди них нет? Он уже тогда умер? Он очень красивый был, романтично-красивый, правда? Боже, Пикассо? Такой коротышка-кочерыжка, – Катя, обжигающая, горячая-горячая, прижималась к Германтову, как если бы был он фантастичным, но нормальным и реальным при этом, с головой, руками, ногами, живым и близким, связующим звеном между ней и гениальными творцами художественных чудес, сгрудившимися когда-то по воле фотослучая у двойной витринки книжного магазина.
– Я теперь знаю, куда я убежать хочу – хочу в Париж… Бежим вместе? – засмеялась: – Хочу убежать со своим французом.
– Как в Тулу со своим самоваром?
Она заливалась счастливым смехом – предвкушала все перипетии совместного их побега.
– К побегу, – говорила, прижавшись, – сошью себе что-нибудь новенькое из ряда вон, чтобы в парижскую грязь лицом не ударить, и даже шляпку сварганю с букетиком из бархатных анютиных глазок, – и шептала, шептала: – Как повезло мне, как повезло, что я тебя встретила, мы будем до смерти неразлучны, правда? Я уже бы без тебя не смогла б и денька прожить. Ты так интересно мне всё рассказываешь и – показывать интересно будешь, да? Ты будешь моим живым путеводителем. Юра, я тебя безумно люблю. А ты, Юра, способен умереть от любви? – и, не дожидаясь его ответа, спешила сообщить: – Я способна, – и ещё шептала: – Сначала убежим в Париж, хорошо? А уж потом, вместе, когда умрём в один день, – на другую махнём планету.
* * *Пошёл на кухню, выпил воды.
Затем взял со стеллажа бежевый плотный конверт со старыми фотографиями; о, когда память отводила стрелки часов назад, задерживались стрелки вовсе не на определённых каких-то датах, нет, точная хронология минувших событий не восстанавливалась, а вот пространственная конкретика, на которую указывали вдруг дрожащие стрелки, заново его волновала…
Заново – вот она, тусклая фотография. А пожалуй, самая загадочная из-за недосказанности своей: детская фигурка в башлыке, с деревянной лопаткой в руке, в снегах, как исток и – итог?
Или – исток-итог?
Недосказанный и так пугающий исток-итог?
Не иначе, как исток-итог… И, значит, эта тусклая фотография всю жизнь его схватывает-охватывает, всю-всю, вместе с итогом.
Но – отодвинул маленькую серенькую фотографию в сторону – сейчас он о другом думал, совсем о другом.
Заново… эффект присутствия?
* * *Да, первая поездка в Крым, весенняя Ялта.
А вначале, как водится, было слово. «Потянуло на солнышко», – сказала Катя; вот и полетели.
Когда приземлились в Симферополе, стояла летняя жара, однако через час всего Перевал оказался окутанным тяжёлым сырым холодным туманом. Ослепший троллейбус осторожно сползал сквозь серую вату к морю. Море, этакие произвольно раскиданные мятые куски фольги, нет-нет да обнаруживалось в рваных просветах тумана; но в Алуште уже полил дождь, в Гурзуфе – неистово заколотил по крыше троллейбуса ливень, за густой водной завесой напрочь исчезло море, спрятался Аю-Даг… Ночью за окном казённо-неряшливого гостиничного номера с тусклой тяжёлой мебелью лупил ливень по метлахской плитке на открытой терраске с двумя пластмассовыми столиками, по чёрному асфальту набережной, по которой, как раз по её видимому из окна отрезку, неловко бежала, оскальзываясь, прыгая через лужи, на бегу натягивая со спины на голову плащ, одинокая мужская фигура, показавшаяся Германтову знакомой; всю ночь ревели за парапетом набережной тёмные седые волны. Ялтинские радости закономерно начались с Катиной ангины и высокой температуры; отпаивал Катю стрептоцидом, который заспанная гостиничная дежурная отыскала в настенном белом аптечном ящичке, ещё и пузырёк коричневый отыскался… Катя обречённо булькала колендулой над умывальником. А уж когда рассосались налёты в горле, когда массив серых туч раскололи трещины нежной потусторонней голубизны, в одну из трещин пролезло солнце – ударило солнце, загорелось море, и всё окрест заблистало, засияло; ультрамарином налилась передняя наклонная кулиса Яйлы, и безмятежно улеглось на ней, аккуратненько на скальной зазубрине, одинокое пуховое облачко, словно пудрой посыпавшее лесистый склон, а спереди, у тележек с пирожками, газировкой, мороженым, словно проснувшись, лениво зашевелились несколько низкорослых куцых войлочно-облезлых пальм, чудесно перенесённых в субтропики из ресторанных роскошеств…