Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда приземлились в Симферополе, стояла летняя жара, однако через час всего Перевал оказался окутанным тяжёлым сырым холодным туманом. Ослепший троллейбус осторожно сползал сквозь серую вату к морю. Море, этакие произвольно раскиданные мятые куски фольги, нет-нет да обнаруживалось в рваных просветах тумана; но в Алуште уже полил дождь, в Гурзуфе – неистово заколотил по крыше троллейбуса ливень, за густой водной завесой напрочь исчезло море, спрятался Аю-Даг… Ночью за окном казённо-неряшливого гостиничного номера с тусклой тяжёлой мебелью лупил ливень по метлахской плитке на открытой терраске с двумя пластмассовыми столиками, по чёрному асфальту набережной, по которой, как раз по её видимому из окна отрезку, неловко бежала, оскальзываясь, прыгая через лужи, на бегу натягивая со спины на голову плащ, одинокая мужская фигура, показавшаяся Германтову знакомой; всю ночь ревели за парапетом набережной тёмные седые волны. Ялтинские радости закономерно начались с Катиной ангины и высокой температуры; отпаивал Катю стрептоцидом, который заспанная гостиничная дежурная отыскала в настенном белом аптечном ящичке, ещё и пузырёк коричневый отыскался… Катя обречённо булькала колендулой над умывальником. А уж когда рассосались налёты в горле, когда массив серых туч раскололи трещины нежной потусторонней голубизны, в одну из трещин пролезло солнце – ударило солнце, загорелось море, и всё окрест заблистало, засияло; ультрамарином налилась передняя наклонная кулиса Яйлы, и безмятежно улеглось на ней, аккуратненько на скальной зазубрине, одинокое пуховое облачко, словно пудрой посыпавшее лесистый склон, а спереди, у тележек с пирожками, газировкой, мороженым, словно проснувшись, лениво зашевелились несколько низкорослых куцых войлочно-облезлых пальм, чудесно перенесённых в субтропики из ресторанных роскошеств…
– Мороженое, мороженое! – бросалась к тележке Катя.
– Про ангину забыла?
– Клин выбивают клином…
Остро запомнилось сияние того, резко отменившего обложное ненастье дня, сияние с импрессионистской пляской синих, голубых, зелёных, белых мазков – лоск волн, с ленцою, но свежо и весело ухавших и шипевших после ночных неистовств, дробный блеск стёкол ближайшей столовой самообслуживания… И никак уже не забыть почему-то до сих пор вкусный шашлычный чад, звяканье тарелок на веранде второго этажа, пятнисто зараставшей молодым дырявым плющом, вздрагивания скруглённых оборок по низу большой непросохшей ещё тиковой маркизы, ласковую прохладу солёной пыли, марево цветных испарений. Катя отлично подготовилась к вылазке в весеннюю курортную кутерьму: на ней был купленный у фарцовщиков невероятный белёсый блестящий плащ-накидка с разноразмерными – крупными и мельче, мельче – чёрными кругами-шарами, да еще усугубляли театральный эффект наряда красные чулки в рубчик; у какого-то лысого хлыща за стеклом, деловито цедившего в стакан из сифона малиновую струйку крюшона, отвисла челюсть, некий толстяк-коротышка, побежавший было вдоль живой изгороди жёлтой акации, перестал догонять сорванную ветром шляпу, оцепенел… и зевакам-гулякам уже было не до белой громадины «России», которая медленно выползала из бухты, казалось даже, что и крохотные фигурки тех, кто провожал «Россию» там, на молу, уже переключили внимание и только на Катю смотрели. Спрашивала: если бы я не надела красных чулок, они б меня не заметили? Глаза сияли, на коралловых губах поблескивала прозрачная перламутровая помада. Он отвечал: они как раз не заметили красных чулок, не успели, ты с ходу их ослепила; о, мир праху их, безымянных, сражённых в сердце курортников, но и легендарные деятели искусств, овеянные всенародной славой, они же – прожигатели жизни, были ослеплены; им, вальяжно неторопливым в любовных поисковых своих повадках, губительных для всякой потенциальной жертвы, ялтинская набережная вся, со всеми её пёстрыми ходячими соблазнами в юбках, будто бы по праву была отдана во владение; им, героям-прожигателям, казалось даже, уже тогда немалый процент восхищения добавлялся им от будущей их посмертной славы. Короче говоря, едва Германтов отходил к газетному киоску, занимал очередь за мороженым или в кафе, знаменитости променада, ослепнув и тотчас же прозрев, делали от удивления стойки и тут же, как ошалелые, кидались на экзотическую приманку; сначала неотразимо шикарный, с верблюжьим профилем, Таривердиев в мафиозных тёмных очках подваливался, уверенный, что вмиг, как привык он, в силки обаяния поймает веснушчатую жар-птицу с длинными алыми лапками, потом – круглолицый коренастый Аксенов в неподражаемо демократичной курточке-хаки и лыжных ботинках, метнулся, как сумасшедший.
– У меня, Юрочка, бенефис, учти, – радостно сообщала Катя, отшив завидных претендентов с громкими музыкально-литературными именами, и, долизав-дососав ядовито-яркое эскимо на палочке, счастливая, будто бы окончательно освоившись в весеннем раю, по-детски вытягивала вперёд ладони, ловила голубенькие, порхавшие на ветру лепестки глицинии…
А-а-а, тогда-то их Данька Головчинер окликнул, это он ночью бежал под дождём по набережной… А ясной ночью пили с ним на пляже крымский «Кокур» из раскисавших бумажных стаканчиков, и конечно, Данька читал Бродского, конечно – из «Посвящения Ялте»:
«Колхида» вспенила бурун, и Ялта –с её цветами, пальмами, огнями,отпускниками, льнущими к дверямзакрытых заведений, точно мухик зажжённым лампам, – медленно качнуласьи стала поворачиваться. Ночьнад морем отличается от ночинад всякой сушею примерно так же,как в зеркале встречающийся взгляд –от взгляда на другого человека.
* * *А вот второе посещение Крыма, сентябрьское.
Тогда? Да, тогда повстречали в Алупке Гену Алексеева, вместе с ним купались в заглаженном, зарозовевшем под вечер, как-то поверх нежной голубизны зарозовевшем, море… На розовой воде, как на необозримом бликующем блюде, лежала бородатая Генина голова; потом купили имбирную настойку, других крепких напитков в алупкинском гастрономе не оказалось; по дороге прикупили ещё груши-беры и арбуз, Гена выбрал арбуз с самым сухим хвостиком. Долго, предаваясь радостной какой-то истоме, поднимались сквозь густой предвечерний зной по узеньким извилистым и вдруг резко поворачивавшим каменным улочкам-лестничкам; когда-то, наверное, при татарских ханах ещё, вырубленные в скале ступеньки были гладкие, скользкие… Над улочками-лесенками нависали ветви фруктовых деревьев, усыпанные плодами. «Яблоки здесь, на юге, не пахнут», – вздохнула Катя; да, незабываемая жаркая истома, жужжание насекомых, вишнёвые георгины за сетчато-прозрачным заборчиком, блеск листвы.
Пришли.
Маленькая белёная комнатка с домоткаными ковриками глядела в уютный дворик с кустами жимолости и деревянным столом, на нём и готовился пир. Но сначала Катя принялась нюхать роскошный одинокий георгин, вставленный в бутылку из-под шампанского, а Гена налил по стопке имбирной. Горячие солнечные пятна, сиреневые тени трепетали на столе и посуде, на лицах, слегка покачивались на шёлковых нитях, свисавших с карнизной доски, сонные паучки, да ещё какие-то клейкие пахучие нежно-жёлтые стручочки неведомого осеннего цветения приносил вместе с дуновениями далёкой музыки из-за крыши ветер. «Что это, вальс-фантазия?» – прислушиваясь, спросила Катя; а тёплый ветер кружил и кружил стручочки над головами в розовом воздухе, да легко доплясывало свой срок чуть в сторонке от стола, беспечно прощаясь с недолгой сезонной жизнью, облачко мошкары.
– Всё на себя не похоже, – изрекла с очаровательной серьёзностью Катя, когда Гена, прицеливаясь фотоаппаратом ФЭД, сделал несколько снимков. – Потом и не узнать себя будет.
И спросила:
– Что значит «ФЭД»?
– Феликс Эдмундович Дзержинский.
– От глаза железного Феликса никак не спрятаться?
Однако аппарат не подвёл.
Вот они, те снимки; вот она, будто бы в античной тунике – ниспадают складки белой хламиды из мягкой марлевой ткани; широкая белая атласная лента стягивает пышные волосы.
Так можно теперь узнать себя, или всё-таки – не узнать?
Эстет Гена с присущей ему аккуратностью, тщательностью нарезал на дощечке красный, зелёный и жёлтый болгарские сладкие перцы для салата; нарезал тонко-тонко, получалась разноцветная вермишель… Потом настал черёд большого фигурного помидора, фиолетовой луковицы, душистых трав. Каким красивым и вкусным был тот салат! И ещё была брынза, солёная-солёная, со слезой; у запасливого Гены на подоконнике стояла также наготове бутылка сладко-терпкой крымской мадеры.
– Массандровская, выдержаная.
– Как же, мадера пробкой пахнет, не соблазнишь, – весело отказалась Катя, – я лучше ещё выпью имбирную, забористую, горькую.