Колизей - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крюкова свободно пользуется избранной ею крупной формой, и, на мой взгляд, в «Москве Кабацкой» не одна кульминация, а две – два фрагмента книги можно считать центральными: это «Видение Исайи о разрушении Вавилона» (как обозначено самим автором, это «симфония в четырех частях») и большая фреска «Нищие». Здесь перед нами – образная система отнюдь не церковных росписей. Исайя и лирическая героиня, сидящие в кабаке за столом, – это всего лишь лысый старик и молодая девушка, что жадно слушает его пьяное бормотание. Водочная словесная вязь постепенно становится пророчеством – и здесь Крюкова пользуется забытой, архаической лексикой, заставляющей вспомнить не только Державина, но и поэтов додержавинской поры:
И, будь ты царь или кавсяк, зола иль маргарит —
Ты грабил?!.. – грабили тебя?!.. – пусть все в дыму сгорит.
Кабаньи хари богачей. Опорки бедняка.
И будешь ты обарку жрать заместо каймака.
И будет из воды горох, дрожа, ловить черпак. —
А Вавилон трещит по швам!.. Так радуйся, бедняк!..
Ты в нем по свалкам век шнырял. В авоськах – кости нес.
Под землю ты его нырял, слеп от огней и слез.
Платил ты судоргой телес за ржавой пищи шмат.
Язык молитвою небес пек Вавилонский мат.
Билет на зрелища – в зубах тащил и целовал.
На рынках Вавилонских ты соль, мыло продавал.
Наг золота не копит, так!.. Над бедностью твоей
Глумился подпитой дурак, в шелку, в венце, халдей.
Так радуйся! Ты гибнешь с ним. Жжет поросячий визг.
Упал он головою в кадь – видать, напился вдрызг.
А крюковские нищие – это и подлинные нищие «чадной столицы», и нищие ангелы с призрачными крыльями, и сама нищая героиня, которая если и может раздать милостыню, так только разломив себя самое на куски:
Мир плевал в нас, блажных! Голодом морил!Вот размах нам – ночных, беспобедных крыл.Вот последнее нам счастье – пустой, грозный зал,Где, прижавшись к голяку, все ему сказал;Где, обнявши голытьбу, соль с-под век лия,Ты благословишь судьбу, где твоя семья —
Эта девка с медным тазом, ряжена в мешок,Этот старик с кривым глазом, с башкою как стог,Эта страшная старуха, что сушеный гриб,Этот голый пацаненок, чей – тюремный всхлип;Этот, весь в веригах накрест, от мороза синь,То ли вор в законе, выкрест, то ль – у церкви стынь,Эта мать – в тряпье завернут неисходный крик! —Ее руки – птичьи лапки, ее волчий лик;Эта нищая на рынке, коей я даюВ ту, с ошурками, корзинку, деньгу – жизнь мою;И рубаки, и гуляки, трутни всех трущоб,Чьи тела положат в раки, чей святится лоб, —Вся отреплая армада, весь голодный мир,Что из горла выпил яду, что прожжен до дыр, —И любить с великой силой будешь, сор и жмых,Только нищих – до могилы, ибо Царство – их.
Вот оно! Слово сказано. «Царство – их»: это же прямой парафраз евангельского «…ибо их есть Царствие Небесное». Все оправдано и освящено – значит, и нечего уже бояться. Все на свете повторяется, повторится и эта ночь, и этот кабак, и эти бедняки, что едят дешевые пельмени и пьют дешевую дармовую (кто-то их угощает…) водку, и эти внимательные женские глаза, то полные слез, то сияющие чистой радостью, наблюдающие нищую жизнь – самую богатую, самую священную на земле, как выясняется из контекста стиха.
Апология всеобщего оправдания, щедрого прощения напрямую звучит в одном из финальных стихов – «Всепрощении». Здесь душа, уже вышедшая из тела (смерть уже произошла…), вольно летает над кабацкими гуляками, над злыми людьми, кто при жизни терзал и обижал героиню, и над людьми добрыми, – и тех и других эта исшедшая из тела душа любит одинаково:
Сыплюсь черным снегом вниз! Языком горячимВсю лижу живую жизнь в конуре собачьей!Всех целую с вышины! Ветром обнимаю!Всех – от мира до войны – кровью укрываю…Прибивали ко Кресту?!.. Снег кропили алым?!..Всех до горла замету смертным одеялом. <…>И, кругом покуда смех, чад и грех вонючий, —Плача, я прощаю всех, кто меня замучил.
Так исполняется христианский завет, и потому «Москва Кабацкая» – гораздо более христианская книга, чем кажется на первый взгляд. Этот текст – не о попойках, а о понимании и прощении; не о пьяной ненависти, а о великой любви. Героиня, пляшущая вместе с цыганами на Арбате и гуляющая вместе с ними, под рокоты их гитар, опять в кабаке (здесь вспоминаются дореволюционные «Яръ» и «Стрельна», а впрочем, узнаваемо изображен любой современный кабак «московского разлива»…), сама выкрикивает это признание – в пылу пляски, под цыганскую рвущую сердце песню:
Нет креста ветровНет вериг дорог.Только эта пляска есть – во хмелю!Только с плеч сугробных – весь в розанах – платок:Больше смерти я жизнь люблю.Ты разбей бокал на счастье – да об лед!Об холодный мрамор – бей!Все равно никто на свете не умрет
Распоследний из людей.А куда все уйдут?!.. – в нашей пляски хлест!В нашей битой гитары дрызнь!Умирать буду – юбка – смерчем – до звезд. Больше жизнилюблю я
жизнь.
* * *И эта кабацкая пляска служит естественной лигой, связкой для перехода к другому, но тоже открытому «колизейному» пространству – атмосфере «Ночного карнавала», где властвует стихия танца, и он тоже, как и Вселенский Кабак в «Москве Кабацкой», всесилен и тотален. Этот тотальный танец – мегаметафора первой русской эмиграции в Париже.
Эмиграция – тема, давно волнующая Крюкову-автора. Из каких забытых мемуаров всплыли герои «Ночного карнавала» – красавица Мадлен, по происхождению русская, и великий князь Владимир? Мадлен – Магдалина, значит грешница, ставшая прославленной в Евангелиях святой: символика чересчур прозрачна, она как на ладони. Князь Владимир, «владеющий миром», носит имя одного из первых русских князей – и на том спасибо: цепь исторических ассоциаций благополучно собрана.
И начинается танец – он звучит почти в каждом стихотворении этой французской фантазии. Танец – сон о России, танец в кафе (Крюкова иной раз пишет по старинке – «кафэ»), танец в борделе, танец-отчаяние, танец – любовь… Как удалось автору выстроить все здание этой любовной, по сути, книги на танце – Бог весть; однако наиболее сильными «танцами» здесь я считаю «Бал в Царском дворце» (тут через танец невероятно, почти как в кино, с наслоением кадров, показана величайшая трагедия России ХХ века – революция, красный террор, гибель Царской Семьи) и «Последний танец над мертвым веком», где герои-возлюбленные, кружась в гигантской широты вальсе, танцуют, вихрем несутся над всем пережитым – не только ими, но и всеми русскими людьми:
Мы танцуем над веком,где было все —от Распятья и впрямь,и наоборот,где катилось железное колесопо костям – по грудям – по глазам – вперед.Где сердца лишь кричали:«Боже, храниТы Царя!..» – а глотки:«Да здравст-вуетКомиссар!..» – где жгли животы огни,где огни плевали смертям вослед.О, чудовищный танец!.. – вихрись, кружись.Унесемся далеко.В поля. В снега.Вот она какая жалкая, жизнь:малой птахой – в Твоем кулаке – рука —воробьенком, голубкой… —голубка, да.Пролетела над веком —в синь-небесах!.. —пока хрусь – под чугун-сапогом – слюданаста-грязи-льда —как стекло в часах…Мы танцуем, любовь!.. – а железный балсколько тел-литавр,сколько скрипок-дыб,сколько лбов, о землю, молясь, избивалбарабанами кож,ударял под дых!Нету времени гаже.Жесточе – нет.Так зачем ЭТА МУЗЫКА так хороша?!Я танцую с Тобой – на весь горький свет,и горит лицо, и поет душа!
Иной раз танец тут становится инструментом провидения, предсказания, предчувствия: он перестает быть «танцевальной метафорой» и превращается в историческое пространство, которое бесконечно кружится, летит, колышется и движется, в сам земной воздух, окутывающий многострадальную, покинутую страну: