Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше мне не хочется вспоминать. Разве то, что бабуся сказала перед смертью… Это ночью было, уже при лампе. Подозвала меня, заплакала потихоньку да: «Ничего, Харитоша, даст бог, вырастешь и без бабы. Да по пугайся, как умру, а сбегай к тетке Насте и скажи: так, мол, и так, чистая сорочка и юбка бабушкина в кладовке, в зеленом сундуке… Кусок полотна, гроб опускать, платок новый тоже там. А на ноги, скажи, бабе ничего не. нужно: там стерни нет, пятки по поколет… Да не плачь, не гневи господа, а живи смирно и учтиво. Возле людей и проживешь. Белый свет, детка, что маков цвет: кто-то и за тобой присмотрит…»
После смерти бабуси хотели меня в патронат забрать. Уже и хату колхозу отписали, и иконы председатель сельсовета поснимал, а тут война… С тех пор я и хожу от села к селу, от хутора к хутору, сплю где придется: в хатах, в стогах, в клунях; ем, что дадут. Сразу не очень-то давали, потому что не умел я просить. Промямлю себе под нос: «Дайте, тетенька, чего-нибудь поесть», — и деру! Пока не вернут да не накормят. А возвращали нечасто: побежал — ну и беги себе, набегаешься… Потом научился.
Было это осенью. Как-то застала меня посреди степи ночь. Будто и солнце недавно зашло, и тропку было видно, а тут сразу и ночь наступила, звезды высеялись, по земле туманец простелился, седой и негустой, как Млечный Путь на небе. Сорвался я бежать — страшно ведь: ни людей, ни хат поблизости, а тут еще и тропка потерялась. Только звезды и туман. Да полынью пахнет — отсырела за ночь. Пробежал, должно быть, с версту. И вдруг холодом откуда-то потянуло, будто от пруда или речки. Оказалось, не пруд это и не речка, а овраг. Кругом бурьян чуть ли не по плечи мне, а посредине овраг. На дне его туман лежит, а в тумане люди гомонят, дети плачут. Нарвал я полыни снопик, под голову подложил да и прилег в какой-то норе. Тепло мне, уютно, как на печи, только и того, что небо видно. А потом и неба не стало. Задремал.
И вдруг слышу сквозь сон — самолет гудит. Кто-то громко сказал: «Наш». Потом самолет затих, а над оврагом ракета повисла. Туман на дне покраснел, словно кровью подплыл. Небо тоже покраснело, а из ракеты на землю красная смолка закапала.
Люди умолкли, так и влипли спинами в кручу. Вдруг как грохнет — раз, второй, третий… Близко где-то — на меня даже комья земли покатились сверху. И опять самолет загудел, только уже подальше. И снова зашумели, заметались люди, укладываясь на ночь. Какая-то женщина тихо, почти шепотом запела ребенку про котика, что поймал себе мышку и бросил в колыбельку…
Я эту песню сразу узнал, ее мне еще отец пел и бабуся.
Когда самолет затих, в соседней со мной норе кто-то заворочался, забубнил и принялся ломать хворост. А вскоре вспыхнуло пламя, желтое в тумане. Гляжу, у огня дед бородатый сидит, положив под себя вместо ноги деревяшку.
На него закричали со всех сторон:
— Эй, дед, что это вы затеваете? Хотите, чтобы нас всех тут перетолкло?
— Ну-ка затопчите огонь!
— Ишь, герой выискался!
— Ша-ша-ша, — затараторил старик. — Чего это вы перепугались. Пока он во второй раз зарядится, я себе бураков напеку!
И, уже не прислушиваясь к тому, что ему ответили, начал бросать в костер бураки: гуп, гуп, гуп — аж искры вверх стрельнули.
Потом повернулся ко мне:
— А ты, недоуздок, чего тут трешься?
— Спать лег, — говорю, а сам улыбаюсь. Веселый дед, все на нем так и играет: и брови, и усы, и культя в штанине дрыг, дрыг, словно пританцовывает.
— Угу. А есть хочешь?
— Хочу…
— Тогда не спи, сейчас бураки испекутся.
Дед сгреб жарок и присыпал сверху землею, чтобы не рдело.
— Просишь?
— Что?
— Есть.
— Прошу.
— Дают?
— Когда как…
— Значит, не умеешь просить.
— Стыдно ведь…
— Гм… Стыдно. Гордишься, что ли? Если так, то плохо тебе жить будет. У-у, трудно… — И, помолчав, добавил: — Гордым всегда плохо живется.
— Почему?
— А потому, что всем хочется быть гордыми, да не все способны, вот они и ущемляют гордых, потому что завидуют им.
— Разве просить милостыню можно уметь?
— Конечно! Вот, к примеру, подошел ты ко двору, глядишь — мужчина или там женщина делает что-то. Подойди поближе, скажи: «Господи, помоги в час добрый». Тебя непременно начнут благодарить. Вот тогда и лепи: «Не нашлось бы у вас, тетенька (или дяденька), чего-нибудь перекусить?» А сам в глаза, в глаза смотри! Не дай увильнуть глазам-то… Это первое дело — в глаза смотреть, в божий колодец заглянуть. Тогда, врут, дадут!
В овраге притихли. Уснули люди. Только вода где-то на дне щекотала камня и шелестели крыльями летучие мыши.
— А можно просить весело, — вновь заговорил дед. — Можно так: «Здрасьте, люди-человеки! Дым вам из трубы, краюху на стол да густой борщ и в снег и в дождь!» Ну а дальше уже по делу… Просят еще жалобно, однако это для тебя не годится; это уже юродство — болезнь такая…
Печеных бураков я в ту ночь так и не поел, потому что во второй раз самолет все же попал в овраг и деда убило, а меня лишь в сторону отбросило…
И стал я просить весело. Так легче: можно и в глаза не смотреть, и подадут. Засмеются, покачают головой — на тебе, парнишка, что есть, чем богаты…
Ну, вот наконец и село. Черное, хмурое. Маячит в тумане, как старые скирды соломы. Подхожу к крайней хате, одолеваю перелаз. Во дворе люди какие-то, в окна, в сени заглядывают и молчат!
— Здрасьте, люди-человеки! — кричу весело. А они на меня оглядываются странно как-то, словно бы на полоумного, аж у меня в груди застонало. Потом начали креститься, слезы вытирают и молчат по-прежнему. А какая-то бабуся и говорит:
— Иди, сынок, в хату, там такой, как и ты, хлопчик лежит… Попрощайся… Да шапку сними, да перекрестись, Там тебе и кутьи дадут, и пирожка… Иди, иди.
Вхожу в хату, а у самого по спине мурашки, мурашки. На лавке, под рыжими карточками в рамках, хлопчик лежит, руки на груди сложены — желтые, как из воска вылепленные. Голова рушником обмотана, только носик остренький видно. Возле лавки на коленях женщина стоит, наверно, его мать, лбом о его руки трется и молчит. А в ногах