Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Петька, открой глаза-а-а… Слышишь, Петька!
Кто-то наклонился ко мне, шепчет:
— Видишь? То-то… Смотри же, ничего военного, как найдешь, не тронь, боже тебя упаси…
А в хате чем-то таким холодным пахнет, как земля в овраге. И хлопчик на лавке молчит, и мать его молчит, Только люди потихоньку шепчутся да глазами иконы ищут.
Нет, не хочу я кутьи и пирожков не хочу…
Иду к воротам, не оглядываюсь, а ст хаты:
— Куда же ты, хлопчик? Пообедал бы. Голодный ведь, по глазам видать. Верни его, Татьяна!
— Да не трогайте его, тетя, пусть идет. Испугался он…
Из последнего двора, к которому я почему-то едва отважился подойти, мне вынесли три теплых картофелины, большой сплюснутый огурец и кусок черного, вязкого, как замазка, хлеба. Устроившись тут же, под тыном, на какой-то колоде, покрытой мхом, я быстренько перекусил и почти рысцой двинулся в степь. А когда оглянулся, села уже не было видно — словно кануло в густую серую морось…
В полдень туман развеялся. Из-за туч показалось солнце, и стали видны далекие серые, в голых деревьях, села, реденькие перелески, припущенные инеем, да черная лента дороги впереди, взбиравшаяся среди снегов на подъем. Где-то там, за горой, погромыхивало.
Подмораживало. Снег и земля затвердели, захрустели под ногами. Идти стало легче, я даже пробежал немного, хотя торопиться мне и некуда: ведь там, за горою, фронт…
Меня уже не раз спрашивали, почему не назад иду, не от фронта, а следом. Но почему я назад должен идти и к кому? Там, позади, я кто? Сирота, нищий, приблудный, и меня заберут в патронат или еще куда. А тут я сам себе пан: захочу — к части пристану, буду чистить картошку, мыть машины или кормить лошадей, тогда и меня прокормят; а захочу — поживу у какой-нибудь старушки немощной, буду носить ей воду, дрова колоть, снег во дворе расчищать, а весна наступит, еще и огород вскопаю. Кто меня выгонит, если я помощь? Сказал же мне тот солдат из трудармии, который обмотки подарил: «Ты, сынок, за фронтом иди. Как воробей за конским табуном. Жить будешь — во!» Верно говорил! Так что возвращаться мне назад ни к чему.
И снова бегу: нужно до захода солнца на ту гору взобраться. А там какое село увижу, в том и заночую.
Вскоре дорога пошла круто вниз, в глубокую, заметенную снегом и запруженную машинами балку. Возле машин горели костры — грелись солдаты, столпившись вокруг огня. Гудели моторы, кто-то хрипло и сердито выкрикивал команду, пахло бензином, распаренной кострами землею и острым вечерним заморозком. Машины стояли колонной. Один трактор, попыхивая густым черным дымом, по очереди вытягивал их на гору вместе с пушками на прицепе.
Подхожу ближе, лихо беру под козырек:
— Здравия желаю!
— Хо-хо!
— Га-га!
— Здоров, здоров!
— Куда идешь, малый?
— Вперед, на запад! — отвечаю с удовольствием, проталкиваюсь к огню и протягиваю над ним покрасневшие, как бурак, руки. Солдаты расступаются. Хлопают меня ладонями по спине, оглядывают со всех сторон, и я мимоходом вместе с ними оглядываю самого себя: ботинки — твердые, красные, американские; новенькие, хотя и забрызганные грязью обмотки; зеленая стеганка, подпоясанная брезентовым ремнем с трехлинейки…
— Молодчина! — хвалят, а я краснею и улыбаюсь так, будто у меня губы замерзли: это со мной всегда бывает, когда меня хвалят.
Я уже знаю, как себя с ними держать: с молоденькими солдатиками нужно шутить и быть веселым, потому что кислых они не признают, а вот от старших, которые в большинстве не больно-то охочи до смеха и посматривают на меня сочувственно и печально, — от старших лучше отворачиваться и не скалить зубы — они этого не любят.
— Так чей же ты будешь, орел?
— Ничей.
— А звать как?
— Харитон Демьяныч.
Солдаты смеются. От их шинелей, полушубков, бушлатов валит пар; на сапогах, от которых тоже подымается парок, выступают сухие белые пятна.
— Есть хочешь?
— Нет. Я там наелся, — киваю назад.
Костер шипит: сырые дрова, кукурузные будылья, солома — не столько огня, сколько дыма. Когда жар пригасает, в него льют бензин баночкой из-под консервов, и тогда пламя столбом шарахается вверх, лица солдат делаются красными, веселыми, а брови почти у всех рыжие, обгоревшие, и ресницы слипаются — тоже обгоревшие.
Машин в балке становится все меньше и меньше, людей у костра тоже. Большинство уже там, на горе, «Студебеккеры» с пушками — я знаю, это зенитки-восьмидесятипятимиллиметровки — медленно, сгребая буферами сырой чернозем, смешанный со снегом, ползут за тягачом. а следом за ними почти по пояс в колее идут артиллеристы.
— Ну как, Харитон Демьяныч, поедешь с нами?
Конечно, поеду. Хоть к пристанищу какому-нибудь подвезут. И чтобы не отстать, тоже иду по глубокой колее.
На горе снега меньше, дорога лучше. Впереди, над равниной, повисло мягкое красное солнце, громче слышен грохот, хотя небо в том краю чистое и жгуче-морозное.
Меня сажают в последнюю машину, крытую вылинявшим брезентом и без пушек. Солдаты (их четверо: трое молодых и один постарше, давно не бритый, грустный и, видно, неразговорчивый) устраиваются вдоль бортов, вбирают головы в плечи, поднятые так высоко, что погоны выгибаются дугами, и мгновенно засыпают, а я тем временем рассматриваю их причиндалы: складную бамбуковую антенну, какие-то ящики, обернутые войлоком, и, наконец, автоматы с круглыми, натертыми до блеска дисками.
Нашу машину иногда заносит то вправо, то влево, тогда солдаты медленно кивают головами, словно молча соглашаются с кем-то. Не спит лишь старший. Он смотрит куда-то назад, в степь, покрытую сизым от инея бурьяном, да время от времени искоса поглядывает на меня и молчит.
— Вы кто? — заговариваю первым.
— Они? — кивает старший на тех, которые спят. — Они радисты. А я почтальон.
— Как почтальон?
— А так. Письма, газеты разношу. Кому что придет.
Это удивляет и разочаровывает меня: на войне — и вдруг почтальон. Я вспоминаю нашего сельского почтаря, одноглазого Клима Чичкала. Покойная бабуся каждый день высматривала его у ворот и, как только он выходил из соседней улочки, неся на груди тощую кирзовую сумку, непременно звала: «А ну-ка, Климушка, зайди ко мне на минутку!» Клим подходил. Из его прикрытого, глубоко запавшего глаза выкатывалась слеза, а веко часто вздрагивало. «Нет вам, тетя Марфа, — говорил он всегда одно и то же. — Придет, я вам первой принесу. Знаю, ведь, как ждете». — «А ты, сынок, смотри, смотри», — просила бабуся. Клим склонял голову набок и по-куриному, одноглазо заглядывал в сумку. Потом вынимал