Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, здорово, сынок… — дрогнувшим голосом проговорил дяденька Прокофий. — Здорово, кормилец…
Васютка молча, взволнованно обнялся со стариком, потом молча, в пояс, по-крестьянски, поклонился матери, которая рванулась к нему, прижала к своей иссохшей груди его лохматую голову и молча, без счета целовала ее, а потом, не зная, что ему делать, Васютка, потупившись, остановился перед трясущейся в рыданиях женой. Даже плакать громко было нельзя — подслушать могут…
— Ты вот что, Вася… не того… это не ее грех… — сказал Прокофий. — Она не причинна… Садись вот давай — все потихоньку и узнаешь. А ты, мать, с ужином хлопочи — вишь, как он отощал… И самоварчик гоже бы наладить как…
— Что в ему толку, в самоварчике-то твоем, коли сахару нету? — утирая глаза, сказала старуха.
— Может, где изюм или ланпасе завалилось, погляди…
— Завалится, жди… Садись, родимый, отдыхай… А ты, Аннушка, поди ворота припри — не ровен час…
— Заперла, матушка…
И пока мать, плача и сморкаясь, возилась у печи, старик медлительно обсказывал сыну все, что после него было тут. Вскоре после убийства Ваньки Зноева в лесу большевики порыскали, но в общем обошлось ничего, а потом, как свалили мужики поезд ихний в реку, первым делом каторжные Иваньково сожгли дотла, а потом стали и мужиков, какие повиднее, хватать. Зимой приехали коло Миколы с пулеметами за хлебом — потому что жрать-то стало нечего… — но мужики зерно попрятали. За это в наказание в волость пригнали на постой красногвардейцев этих самых, из рабочих, из босоты. И стали они крепко обижать народ. Мужики зашумели — их усмирили: хватали, били, резали, а Оферово все выжгли. Так издевались над мужиками, что и не выскажешь… Баб и девчонок всех, стервецы, перепортили — вот и Анёнку тогда изобидели. Чего, попадью старую, Прасковью Евстивневну, и ту, каторжное отродье, не помиловали, а ведь седая уж и страшнее всякой мищухи. В петлю она потом влезла, да вытащили… И вот теперь сговорились мужики запахать земли столько, чтобы только для себя хлеба было, и земля-матушка так и осталась пустой, репеем вся поросла. Уродило плохо, и мужики струхнули, не прокормиться теперь своим хлебом и до масляной!
— А сегодня опять разбойники приезжали: давай для солдатов хошь картошки… — рассказывал Прокофий. — А мы все как один: режь, жги, ничего не дадим, все равно околевать… И насчет тебя объявку изделали, что, дескать, пропал без вести, в бегах, и ежели, значит, объявится, то…
— Ну чего там пусто-то болтать? — с неудовольствием прервала старуха. — Вы вот ешьте лучше, пока горячая…
Все молча, нехотя, всячески экономя соль, которой не хватало, ели горячую картошку. Анёнка, тупо уставившись ничего не видящими глазами в пол, сидела поодаль на лавке, изредка судорожно и глубоко вздыхая.
— Ну а как же теперь народ по другим местам, сынок? Васютка только безнадежно рукой махнул.
— Так… — протянул старик. — Значит, кругом шашнадцать… Ну а насчет предбудущих порядков как? У нас вон старики из рук старинных книг не выпущают: чрез три года — написано вишь у пророков — явится с южной стороны князь Михаила, и придет беде конец… Как там у нас насчет этого?
Васютка поднял от блюдечка глаза — вместо чая пили какую-то труху, от которой пахло сеном, — и вдруг увидал на стене в рамке из мелких раковинок свой старый патрет: молодой статный гренадер в полной форме, со знаком за отличную стрельбу на груди, в начищенных сапогах, стоит молодцом, вытянувшись в струнку, и руку эдак на тунбу, вроде как барин, положил. И ярко встала в памяти старая привольная жизнь — то, что потом с этой жизнью безумные правители сделали, теперь выпало как-то из памяти…
— Известно, нельзя без етого… — сказал он вяло. — И многие понимают, да боятся…
— Эх, и гоже бы! — вздохнул Прокофий. — Ты нас, обломов, только в оглобли-то введи, только волю-то с чертей сыми…
Дробный осторожный стук раздался вдруг под окном. Все разом насторожились. Старик молча указал Васютке на дверь, и тот быстро и бесшумно скользнул в холодную. И Прокофий, осторожно приоткрыв занавеску, спросил:
— Кто там?
— Я… Кузьма, староста… — отозвался глухой голос из темноты. — Вели-ка отворить, дядя Прокофий: слово до тебя есть…
— А может, до утра лутче? — опасливо отозвался Прокофий, зорко вглядываясь в темноту.
— Не, надо бы поскорее… — тише сказал староста. — Да ты ничего не опасайся…
Прокофий подумал, вздохнул и пошел отпирать сам. Староста — так по привычке звали мужики новое начальство, — действительно был один. У старика отлегло от сердца.
— Вот что, дядя Прокофий… — заговорил тот тихо, но возбужденно. — Тут Настенка левашовская подслушала на прудке, паршивая, что твой Васютка объявился… постой, постой: мое дело сторона, я ничего не знаю… сегодня твой явился, завтра явится мой… так я тут знать ничего не знаю и ведать не ведаю, а только как там хочешь, а парня спрячь — мало ли их теперь в лесу под Раменьем живет? А то, понимаешь, чем это дело пахнет? Давно ли каторжные ремневского старосту расстреляли за это за самое? А народ у нас дурак — в мамент все разболтает…
Помолчал Прокофий значительно, а потом тихо сказал:
— Ладно… Понимаем… Спасибо…
И снова зашептал что-то староста быстро и виновато.
— Да понимаю, понимаю… И тебе не сладко…
И когда запер старик накрепко дубовым засовом калитку за собой, он вызвал из холодной сына, и в сумраке едва освещенной потухающей коптилкой избы — керосину больше не было — долго шло совещание, как и что делать теперь и как быть. Путного придумать ничего не могли и решили, что утро вечера мудренее…
…Только за полночь стали засыпать все — думы все мешали. А Васютка и вовсе заснуть не мог. В душе у него было пусто и холодно. Завтра, значит, опять крадись, как дикий зверь, к Раменью, в леса, в эти черные землянки смолокуров, и опасайся, и трясись. Хлеба у старика мало, жену опоганили, впереди темно. И хорошо, потом простят, а ежели нет? Да и как простить? Ребят из окошек на камни швыряли, города жгли, всю Расею погубили — немысленное это дело, чтобы все это так сошло. Да и наплевать: устал он, и ничего он не хочет…
Он встал как будто до ветру и вышел. Занималось холодное непогожее утро. И неприветливо так глядела пустынная осенняя земля. И чего там еще мучиться? Зачем?
Прокофий слышал, как вышел сын, подождал немного и тоже поднялся.
— Ты что, Прокофий? — тревожно спросила с печи тоже не спавшая уже старуха.
— Так. Лошадь проведать надо…
Он вышел, тревожный. На крыльце сына не было. Он спустился на двор и в предутреннем сумраке увидел длинное тело в рваной английской шинели, висевшее с перемета сарая на узловатых вожжах, а рядом на земле, на старой засаленной шапке бережно положенный тяжелый медный старинный крест…
XXX
КОНЬ КОМИССАРА
Неустанно кружились по лицу необъятной России красные смерчи, и смердящая пыль человеческая, безликая — отдельные лица стирались все более и более в этих водоворотах, — безвольная и тупая, носилась в безбрежных просторах ее туда и сюда под этот новый тревожный гомон — ка-га-га-га… ка-га-га-га-га… — под грохот пушек и трескотню винтовок, под вой пожаров, под истошные вопли истязуемых и убиваемых — неизвестно за что… И некоторым казалось, что это русские люди решают насущные вопросы жизни своей и судьбы своей родины…
Бессильно отступавшие от самого Черного моря почти до Москвы, красные немножко нажали, и разлагающаяся Белая армия, побросав вдруг танки, пушки, снаряды, госпитали, обозы, беспорядочными ордами бросилась назад. Держались еще только небольшие отборные части, которые дрались уже не с мужеством, но с отчаянием обреченных. Красные обтекали их с обеих сторон, и большею частью все они погибали…
Один из таких белых отрядов был захвачен к вечеру тихого осеннего дня на старом бедном погосте. Дома духовенства были моментально разграблены, пленные поставлены на рытье больших братских могил, а на воротах погоста под образом Спасителя тихо качалось длинное черное тело небогатой местной помещицы, родовитой княгини, известной своей религиозной и патриотической деятельностью… Когда стемнело, всех пленных красные заперли в старый, большой сенной сарай, где густо и назойливо пахло откуда-то отхожими местами.
Среди арестованных был и Алексей Львов, и раненый корнет его величества, и сестрица Неточка, и много здоровых и раненых офицеров и солдат, и семья Сомовых, следовавшая за Белой армией в Москву, и седой священник с белым, как мел, лицом и налитыми тяжкой скорбью глазами, и несколько крестьян, и женщины, и дети. В углу неподвижно лежал на спине уже окоченевший труп Гриши, который в отчаянии застрелился… Все тяжело молчали. Впереди у них ничего уже не было. А за тесовыми стенами, в щели которых жалобно посвистывал осенний ветер, слышались грубые ругательства, смех, ржанье лошадей и отдаленная, редкая уже стрельба. Андрей Иванович в странном беспокойстве возбужденно метался из угла в угол.