Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Кубани царило беспокойство. Все, кто только имел к тому хоть маленькую возможность, торопились выехать заграницу. Одним из первых поехал туда, в Париж, Вася Молотков, получивший хороший куш в добротной валюте и особо важные поручения к С. Д. Сазонову, к тому самому С. Д. Сазонову, который, будучи исполнен государственной мудрости до краев, гордо брал ответственность за войну на себя, который войной этой желал укрепить трон и покрыть Россию славой. То, что дело у него не вышло, никого не смущало: государственная премудрость, конечно, все же при нем осталась, и к нему можно и должно посылать гонцов с особо важными поручениями и добротной валютой.
Евгений Иванович жил все это время в Екатеринодаре почти в полном одиночестве. Он и не искал людей. На душе было сумрачно и тяжело, и он пытливо вглядывался в эти смятенные толпы людские, стараясь разгадать страшную загадку этой апокалипсической жизни, стараясь нащупать хоть какой-нибудь путь в этом мраке, стараясь отдохнуть хотя на слабом просвете впереди. Но никакого просвета не было, и не разгадывалась страшная загадка. В начале войны люди в своих бедствиях винили Распутина, царицу, камарилью, в конце — Временное правительство, а здесь виноватой во всем оказывалась наша беспочвенная интеллигенция, здесь слова общественный деятель произносились с ядовитой насмешкой и ненавистью, здесь не давали проходу толстому М. В. Родзянко, травя его везде и всюду, а «Протоколы сионских мудрецов» ходили по рукам и открывали всем глаза на самых подлинных, самых главных виновников всех бедствий России: на тайно заседающий в Нью-Йорке жидовский кагал. Генералы либерничали — им никто не верил, Осваг{217} обличал ложь коммунизма и социализма и призывал к подвигу во имя России — ему никто не верил, бывший редактор «Окшинского набата», а ныне социал-предатель Миша Стебельков окончательно расплевался с большевиками и, бежав на Кубань, озабоченно разъяснял всем, что большевики не настоящие социалисты, что действуют они совсем не по Марксу, что добровольцы только тогда победят, когда они будут поступать по Марксу — Миша может разъяснить км в своей газете, как это надо делать, — но его никто не слушал. Не матрос не-Федор не-Баткин читал рефераты о необходимости патриотизма — над ним, жидом, издевались, а когда в Новороссийске поддельный человек этот с трибуны заявил:
— Я республиканец, но перед лицом общего врага я протягиваю руку всякому честному монархисту, — то из темного зала театра, где ютилось несколько растерянных, запуганных слушателей, кто-то сумрачно, но довольно резонно ответил:
— А на кой мне черт твоя рука?
Евгений Иванович встал и на цыпочках пошел к выходу. Тоска его от всего этого пустословия только усилилась. А рядом в соборе звонили к вечерне. И он вошел постоять, послушать, отдохнуть. Но новый, какой-то холодный и казенный собор не понравился ему, и он снова ушел весь в свои думы, а когда очнулся, опять и опять услышал он глубокие и такие вещие среди всеобщего смятения слова: «Не надейтесь на князи и сыны человеческие, в них бо несть спасения…» Кто это напоминал ему о том, что так легко среди страданий забывалось? Ведь в этом десятке слов целая программа разумной и святой жизни — почему же люди не слышат их? Нет, если не Ленин с Троцким, то и не Деникин с Врангелем, это совершенно ясно. Все это миражи, все это жестокий обман, все это позолоченные, но совершенно пустые орехи, полные горькой пыли… Так что же делать? В малом ясно: быть честным, быть человечным… Ну а в большом, для людей? Ответ получался странный: ничего для них не делать, не становиться для них тем князем, в котором несть спасения! И он, ничего не замечая, пошел взбудораженными улицами домой…
Раз в суматохе Екатеринодара на Красной он встретил Степана Кузьмича: он дал хорошие деньги кому следует, и большевики выпустили его на волю. Земляки невольно обрадовались один другому и пошли вместе поесть вкусных чебуреков. Степан Кузьмич заметно похудел, брючонки его точно стали короче, а глаза были жадны и беспокойны. Там, дома, он гордился своим особняком, туалетами своей жены, автомобилем, матерными пластинками граммофона, даже гудком своей табачной фабрики — вот был голосина! — но здесь ничего этого уже не было, и Степан Кузьмич гордился теперь суставным ревматизмом, который он схватил в бегах.
— Ну ничего… — заметил рассеянно Евгений Иванович. — Это не опасно, пройдет… И у меня бывает иногда, что мозжит…
— Не опасно?! — воскликнул Степан Кузьмич. — Это у вас, может, который снаружи, позудило и прошло, а у меня суставной, который, значит, в самую кость, в самый корень въелся… Это совсем другое дело. Тут дело такое, что чуть что — и наповал!
— Да что вы! — удивился невольно Евгений Иванович.
— Да-с, батенька… А не то что… — гордо проговорил Степан Кузьмич.
— А что вы тут теперь поделываете?
— Торгуем помаленьку. Табак сухумский заграницу отправляем, бензин, цитварное семя…
— Какое такое цитварное семя?
— Не знаю хорошенько… — сказал Степан Кузьмич. — Кто говорит, это от детских болезней помогает, а кто — канареечный корм… Мы в это не вникаем. Теперь помни только одно: попалось цитварное семя, крой скорее, пока не перебили… Вон Баргамотова там или наши Растегаевы, те большие поставки на армию берут или в Константинополе валютой орудуют, потому сила, ну а наше дело маленькое, и мы пока что и цитварным семенем должны быть довольны…
— А говорят, табак-то к вывозу запретили?..
— И бензин запрещен. Да вот вывертываемся… Известно, платить надо кому следует…
— Берут?
— У-у, такие живоглоты, не дай Бог! — возмутился Степан Кузьмич. — Что твои большевики!.. С мертвого саван готовы снять… Д-да-с… Только так видится, что лавочку скоро придется закрывать, опять проштрафились наши генералишки!..
— Да, дела плохи…
— Деникин очень слаб… — уверенно сказал Степан Кузьмич. — И к тому же, извините, всякий сукин сын тут Иван Иванычем быть желает. Раду какую-то выдумали{218}, а в Ростове какой-то там чертов Всевеликий круг… Так не знают, что сволочи и крутят — только бы к денежкам-то казенным подобраться половчее… Палки нет, оттого все и идет… Ну, однако, будьте здоровы, бежать надо: в одном месте сахарин предлагают купить, а в другом партию чулок дамских шелковых. Ухватить хочу. Не желаете в компанию?
Иногда встречался Евгений Иванович с Фрицем Прейндлем. Тот окончательно потерял всякую веру в белое движение и говорил, что прямо преступление продолжать борьбу, приносить столько бесполезных жертв. Он думал, как бы пробраться к себе домой, в Германию: может быть, оттуда он скорее снесется с Варей.
— Поедемте и вы… — говорил он Евгению Ивановичу. — Как только доберусь я до дому, вымоюсь как следует, отдохну, так сечас же засяду за книгу о России. Много у меня интересных наблюдений о вашем народе накопилось. И так и назову ее: «Das Russentum[86]». Мы, немцы, знаем вас лучше других иностранцев, но все же, по-моему, недостаточно и совсем плохо понимаем. Вы — загадочный для нас народ. Что такое, например, была вся эта дикая Распутиниада? Что такое это вот самосожжение великого народа? Что такое этот страшный разгул в разрушении своего же собственного дома? Большая и интересная это загадка! Вот и давайте работать над этой книгой вместе… Только весь вопрос теперь в том: как выбраться?
Изредка с тяжелым чувством встречал Евгений Иванович и земляков своих Ваню Гвоздева и Володю Похвистнева. Израненные, грязные, оборванные, вшивые, со страдальческими лицами и сумрачным огнем в глазах, они производили угнетающее впечатление. Это были уже не юноши, а точно совсем уже отжившие люди, для которых впереди не было ничего. Володя, крепко сцепив зубы, упорно молчал, а Ваня горел бешенством и сжимал кулаки. О страшной судьбе Тани Евгений Иванович Володе сказать не решился…
А Красная армия, все напирая, ворвалась уже на тихий Дон, и всевеликое правительство его бежало кто куда. Поезда изнемогали под тяжестью беженских толп. Военные автомобили, подводы, даже броневики беспрерывной вереницей ползли по разбитым дорогам, увозя с Дона раненых, краденые пианино, сомнительных девиц, граммофоны, меха, муку, все, что в последний момент попалось под руку: на черный день — он был несомненен — все пригодится. Тысячные толпы, нагруженные всяким скарбом, — барыни, журналисты, врачи, мужики, священники, гимназистки, рабочие, казаки… — торопливо, наклонясь вперед, месили грязь среди бесконечных обозов. То и дело возникали опасливые слухи о близости большевистских разъездов, о восстаниях в белых частях, и тогда паника и смятение стад человеческих увеличивалась чрезвычайно, и напрягая последние силы, они ускоряли свой бег — неизвестно куда, только подальше от страшного лика революции, который, пугая, мерещился им за мутными, угрюмыми горизонтами… И все больше и больше умирало людей в тоске безысходной по обочинам раскисших дорог…