Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Энергичная душа Алексея подсказала было ему смелую мысль: часовых всего двое, сидят они у дверей — ничего не стоит выломать в задней стене несколько тесин и уйти. Но как идти всем, как решить, кому идти, кому не идти, — все было так сложно, требовало столько усилий, а хотелось совсем не усилий, а большой тишины, большого покоя. Ну уйдешь, а потом что? Опять месяцы кровопролития, страдания, сознания своей бессмысленной гибели и в этом океане бессмыслицы и преступлений… Не все ли равно? Будь что будет! Галочка? О да, мысль о ней мучительна, но что же делать, что делать? И беспорядочно вставали в душе солнечные картины далекого детства в разоренном, но милом родовом гнезде в верховьях Днепра, и университетские годы, и первое путешествие с научными целями в зеленую глушь дикого Алтая, и грозовые картины великой в своем безумии войны, и жуткая ночь убийства Распутина, и вся эта смута… Зачем все это было. И — не было ответа..
И в щели сарая тупо засветился мутно-свинцовый рассвет. Тяжкая тревога в душах усилилась, ибо что-то приближалось новое и несомненно очень страшное: пьяные крики и шалая пальба продолжались всю ночь. И где-то совсем рядом за кладбищем вдруг резко рванул в предутренней тишине беспорядочный залп… Что это: наступление или расстрелы?.. Неизвестно… И лица были у всех белые, и глаза большие и страшные, и в голосах дрожало что-то жалобное…
Послышались грубые голоса, шаги, и ворота сарая широко распахнулись. На фоне кроткой и ясной зари едва заметно качалось на воротах темное длинное тело старухи с чугунно-черным лицом и синим высунутым языком. Галки и вороны кружились вкруг голубых с золотыми звездочками главок-луковок старой церкви… Где-то слышалась пьяная бесстыжая песня… В раскрытых настежь воротах сарая стоял комиссар, здоровенный детина с грубым лицом, маленькими жесткими глазками и чисто подбритым по новой моде затылком. С ним был конвой. С аффектированным равнодушием оглядел он толпу пленных, и на одно короткое мгновение глаза его задержались на стройной фигуре Галочки, которая, белая, как мел, с огромными, сияющими внутренним огнем глазами, точно молилась про себя о чуде.
— Ну-с… — откашлялся комиссар басисто. — Произведем разбор — Офицеров — отдельно, солдат — отдельно, цивильных — опять отдельно, женщин отдельно и молоденьких красавиц — опять отдельно… — осклабился он, потому что ему казалось, что он говорит умно, распорядительно и даже с иронией. — Кое-кого придется вывести в расход, а остальных — смотря по заслугам… Ну, становитесь по группам, как я сказал…
В полутемном вонючем сарае началось что-то невообразимое. В дикой безобразной мешанине рыданий, истерик, ругательств, мольбы, исступленных просьб, молитв гибло последнее: вера в Бога, в справедливость, в человека, в жизнь, во все… Жизнь представилась вдруг всем злой насмешкой в холодной пустоте. И в то же время никогда еще не хотелось так жить — жить, жить, жить, хотя бы даже в бессмыслице, в грязи, в ужасе!
— Так что же это выходит, что мы сами вчера для себя могилу рыли? — улыбаясь, спросил Андрей Иванович комиссара.
— А что же вы хотите, чтобы мы на вас и теперь работали? — засмеялся тот, довольный собой. — Довольно вы нашей кровушки попили… — пустил он иронически известную большевистскую фразу.
— Ну что же… — добродушно согласился Андрей Иванович. — В конце концов вся жизнь человека — это только длинное рытье для себя могилы… В этой вот тетрадке все это изложено в порядке… — сказал он деловито. — Потом вы все прочтете…
— Дайте-ка, дайте сюда… — сказал комиссар подозрительно: как человек малограмотный, он относился недоверчиво ко всякой исписанной бумаге, видел в ней вещь опасную всегда.
И он небрежно ткнул смятую тетрадочку в карман своей шинели. В сарае кипело. Людей разделяли один от другого. Они не хотели.
Их разрывали солдаты руками, прикладами, штыками. Петров, солдат с гнилыми зубами в слюнявом рту, пойманный около ослихи, оттаскивал Галочку от матери. Алексей с вдруг ожившей душой, ничего не видя выкатившимися от ярости глазами, бросился к нему, страшным ударом кулака в лицо сбил его на землю, но в ту же минуту холодный штык, хрустя, вошел ему сзади между лопаток в спину, и он, еще не осмыслив ничего, что с ним происходит, взмахнул, точно ловя что-то, руками и повалился навзничь. И всплыло почему-то в памяти: чуть освещенная лестница во дворце Юсупова, и ужас ожидания, и похабно наяривает граммофон Yankee doodle, и вдруг глухой выстрел внизу, в кабинете. Но надвинулся быстро черный густой мрак и все поглотил…
Наконец рыдающих, проклинающих, молящих униженно, окаменевших в последнем ужасе пленников разбили на группы — не так, как того хотел комиссар, это было невозможно, а только явных смертников отделили от остальных. Раненого корнета его величества прикололи на глазах у обезумевшей Неточки. И скоро часть пленных с черными застывшими душами, едва двигая ослабевшими вдруг ногами, потянулась под конвоем на кладбище, где вчера рыли могилы, а другая, более многочисленная, пошла в ворота, на которых все еще тихо качался черный длинный труп. Бесчувственную Галочку тащили со второй группой, а Андрей Иванович сам увязался за первой. Лидия Ивановна металась то к мужу, то к дочери, то опять к мужу, который, весь занятый собой, ничего не понимал, то к комиссару, то целовала руки солдат и, наконец, бесчувственная свалилась на привядшую росистую траву. Левик бился и плакал на руках у помертвевшей Марфы, которая не знала, что делать, и только творила молитвы, не зная ни какие, ни зачем…
В опустевший сумрачный сарай красные поставили лошадей, а так как вокруг бродило много шаек разбитых белых — они теперь стали «зелеными», — то к лошадям приставили караул: низкорослого узкоглазого черемисина из-под Козьмодемьянска на Волге и белобрысого, истощенного, запуганного мальчишку-фабричного с уже выхолощенной душой.
Лошади чуяли в воздухе что-то неприятно-волнующее, не ели, прислушивались чутко, фыркали и переступали с ноги на ногу. Только стройный, старый, весь белый конь комиссара, побывавший во время войны с немцами и в Восточной Пруссии, и под Ригой, и в Карпатах, и теперь чуть не на всех внутренних фронтах, был покоен и покорно ел испорченное сено. Он знал, что пахнет это только человеческой кровью, что ничего особенного в этом нет — сколько лет вот он уже нюхает ее и ничего… — и что вообще все, что вокруг происходит, это и есть настоящая жизнь… А когда иногда смутно вспоминалась ему молодость в тихой зеленой глуши где-то под Лебедянью, этот сытый и чистый конский двор, раздольная зеленая степь, по которой бегал он, веселый стригунок, вслед за матерью, добродушные люди, которые иногда приходили любоваться им, гладили его, ласкали, кормили сладким, хрустящим сахаром с ладони, ему казалось, что этого совсем никогда не было, что это все он выдумал, что это был сон…
Караульным было холодно и скучно. Они отодрали две тесины и стали разводить огонь. Но дряблое гнилое дерево не горело. Белобрысый мальчишка пошарил вокруг сарая и на росистой увядшей траве нашел затоптанную синенькую тетрадку Андрея Ивановича, которую нечаянно обронил комиссар.
— Чево-то написано… — равнодушно сказал он. — Эх, на цигарки бы, да не годится: от чернилов завсегда железом отдает… А вот на растопочку дело…
Черемисин, по-русски плохо понимавший, только оскалил свои белые зубы…
И скоро синенькая тетрадочка густо и едко задымилась под кучей гнилья… Солдаты республики обогревались и от нечего делать стали жевать скверный хлеб пополам с испорченными кисло-вонючими отрубями. В очистившемся небе бежали белые кудрявые облачка — куда и зачем бежали, неизвестно… — а на воротах под образом с уже потухшей лампадой тихо качалось черное тело с распухшим, черно-чугунным языком…
XXXI
ФИНАЛ
Под несильным напором красных, тоже расстроенных, голодных и слабо вооруженных, окончательно разложившаяся в пьянстве, грабежах, насилиях и всяческом беззаконии Белая армия панически мчалась назад, на Кубань. Вместе с погибающими и расстроенными полками ее тащились по снегу и невылазной грязи степных дорог бесконечные тысячи обывателей: гимназисты, рабочие, отставные генералы, женщины с грудными детьми, крестьяне — все голодные, холодные, насмерть перепуганные. Тиф беспощадно косил эти смятенные толпы, и степные дороги были усеяны бесчисленными могилами, а то и просто брошенными мертвыми телами. Расплодившиеся в невероятном количестве волки разъелись и обнаглели невероятно. Вороны и галки ожирели так, что едва летали. А сзади этих жутких толп беглецов от красного призрака шли оборванные, озлобленные красные, и неиствовали по городам чрезвычайки…
На Кубани царило беспокойство. Все, кто только имел к тому хоть маленькую возможность, торопились выехать заграницу. Одним из первых поехал туда, в Париж, Вася Молотков, получивший хороший куш в добротной валюте и особо важные поручения к С. Д. Сазонову, к тому самому С. Д. Сазонову, который, будучи исполнен государственной мудрости до краев, гордо брал ответственность за войну на себя, который войной этой желал укрепить трон и покрыть Россию славой. То, что дело у него не вышло, никого не смущало: государственная премудрость, конечно, все же при нем осталась, и к нему можно и должно посылать гонцов с особо важными поручениями и добротной валютой.