Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лучше? Обе, как говорится, – хуже.
– Махровый оптимист!
– Может быть, не в несвоевременных эмоциях рождаются революционные ситуации, а в приступах особенной, коллективно-интуитивной зоркости? Если будущее обязательно будет хуже того отвратительного тоталитарного благополучия, которое нафантазировали Хаксли и Оруэлл, то лучше уж сразу наломать дров…
– Радикализм – от противного?
– От мировоззренческой безысходности, – человечество, простите за громкое слово, загнано в круговой какой-то тупик.
– Бери выше, – спиралевидный тупик.
– Кто виноват?
– Бог!
– А если бога нет?
– Безбожие.
– Ловко.
– Вернёмся к нашим несвоевременно-эмоциональным баранам…
– Интереснее их вожаки…
– Так, кто же из когорты заведомых аферистов оказывался в авангарде революции как аферы?
– С неизбежностью, люди позы, – сейчас сказали бы, подумал, люди перформанса, – но куда интереснее для меня, по крайней мере, ослеплённые светоносным будущим, выбегающие на историческую авансцену, чтобы сразу и для всех-всех это спасительное свободное и счастливое будущее настало, высоколобые словоблуды-неучи!
– Бросьте! Милюков или… Луначарский, – неучи?
– Нет, тут-то достойнейший Милюков проде бы ни при чём, но беда Милюкова, раз уж сперва о нём почему-то вспомнили, и он попал под раздачу, в том, что он, блестяще образованный, превратился всё же в глазах потомков в одного из нерасторопных слуг тёмных стихийных сил февральской революции, вероломно по отношению к своим лидерам, подвижникам и певцам поменявшей, как всегда бывает по мере развития всех революций, знаки и идеалы. По-сути, с лета семнадцатого демократическая в спонтанном порыве своём революция работала всеми своими «ошибками и нерешительностями» на победу большевиков и – следовательно – на воссоздание деспотии, причём такой жестокой, какой русская история ещё не знала.
– Почему же?
– Опять – почему? Да потому, что среди прочих воодушевлённых революционеров оказался и высокоучёный Милюков неучем самой революции, её неизменных и в итоге, как всегда, – в отличие от лозунгов, – низменных, из революции в революцию повторяющихся, законов; замечательный историк Милюков, например, едва себя увидел на авансцене исторического события, словно уверовал вмиг в мировую исключительность преобразовательных механизмов и – обязательно! – в светлейшие горизонты именно той, Февральской, революции, словно в звёздный свой час он позабыл всё, что знал, – не мог не знать, – о жестоких революционных законах, которые обязательно должны были проявиться и вроде бы неожиданно ударить, причём, по самим революционерам…
– Разве, – улыбалась Нателла, – не все мы неучи перед лицом будущего?
– Точно, все!
– Точно. Но мы ведь за приступы слепоты своей только своими жизнями платим, мы ведь, пусть и безнадёжно слепые, сейчас лишь мирно выпиваем-болтаем, а не тянем за собою в пропасть миллионы людей.
– Ты будто бы всегда упорствуешь, всегда – против…
– Увы, чувство противоречия – сильней меня; вы такие передовые, прогрессивные, верите во всё светлое и разумное, верите в обязательную будущую победу нравственного над безнравственным, доброго над злым, хорошего над плохим, а я, упырь-ретроград, лишь между плохим и очень плохим привык мысленно выбирать, у меня заведомо проигрышная роль.
– Люди – актёры, так? – растянул и без того большой рот Илья. – Юра, дорогой, какое у тебя сейчас актёрское амплуа?
– Сейчас я, конечно же, резонёр.
– Точно.
Как же я, такой прозорливый и трезво-самокритичный, выгодно для себя в тех необязательных разговорах выглядел, – подмигнул своему витринному отражению Германтов, не переставая удивляться комплиментарной избирательности собственной памяти; я вспоминаю те бородатые говорения, чтобы улучшить себя-прошлого задним числом, чтобы теперь за счёт себя-прошлого покрасоваться?
Естественно, я же, – опять подмигнул, – эстет, согласно классификации Кьеркегора, я заточён в той ячейке всеобщей классификации, которая отведена эстетам, я – неисправимый эстет.
Между тем и тогда, когда и сам-то он о тонкой сущности своей не догадывался, – что было, то было, – Германтова сперва скептически, но затем, по мере развёртывания им своих аргументов, с нараставшим интересом слушали.
– Милюков ощутил прилив мессианства, захотел показать Европе, как конституционные демократы во главе с ним, Историком, заскорузлую Россию сразу приведут к просвещённой демократии, причём сразу в совершенных формах её: это, обратите внимание, сугубо русская мечта, – сразу и всё! Со своей же стороны Милюков всё от него зависящее сделал, чтобы оттянуть выборы в Учредительное собрание, оттянуть исключительно для того, чтобы выборы безупречно с точки зрения демократических процедур, без юридических сучков-задоринок, подготовить и провести. Цель благовидная, правда? И даже благородная. Но! Помните одесский перл, – вам шашечки или ехать? Ох уж эти «шашечки», – поедем, обязательно по прямой к светлым целям поедем, если самые правильные, самые прогрессивные «шашечки» нарисуем и затвердим, – их и сейчас наши диссиденты, причём, каждый свои «шашечки», в упоении, у бездны на краю, пытаются защищать как формальную панацею: у русских революций круговая структура, предрешённая национальным идеализмом. Тот же Милюков переоценивал значение идеальной демократической процедуры, недооценивая её противников, – он не мог поверить, что большевики способны будут править Россией. Да, Милюков и прочие мечтатели его ранга предпочли рисовать демократические шашечки на бортах какой-то безупречной государственности, вместо того, чтобы посмотреть на момент практически. Милюков вообще презирал опору на какую-то реальную силу, отторжение испытывал от генеральских мундиров, верил исключительно во всесилие принципов демократии, поэтому он и допустить-то не мог, что большевики придут к власти, тем паче, – смогут эту власть удержать; он и потом, уже в Берлине, накануне покушения на него, твердил, как отче наш, что большевики – ненадолго, что вскоре, все они, демократические изгнанники, вернутся в Россию. Однако произошло то, что произошло, теперь ясно лишь, что законы-то революции, – лучшее – враг хорошего, один из таких законов, запрещавших преобразователям медлить, – подспудно и неумолимо, как часовой механизм адской машины, работали: большевики выигрывали время, перегруппировывались, сколачивали отряды, а уж что потом стряслось, никому не надо напоминать… – циник-Ленин, в отличие от твердолобо-либеральных противников своих, тактические законы, – вчера рано, завтра поздно, – отлично знал, он был злым гением тактики.
– И в чём мораль басни?
– В том, что История, – или, если угодно, абсурдистка и аморалистка Клио, олицетворяющая Историю, – ничему не учит. Хотя легче-лёгкого нам представить, что бы вновь стряслось с многострадальным Отечеством, если бы теперь наши высоконравственные диссиденты-ригористы вдруг отпихнули тупых коммунистических вождей и получили власть; подумайте, сколько бы они, наломав «правильных» дров, на несгибаемых принципах своих продержались?
– Да уж, меньше, чем Временное правительство.
– А, между прочим, не забыли, из-за чего Временное правительство, кроме собственных глупостей и мании величия Керенского, за полгода всего свалилось? Не забыли, что Апрельские тезисы Плеханов, когда влез Ленин на броневик, назвал бредом сивой кобылы в лунную ночь.
– Выходит, и Плеханов был неучем?
– Выходит: он, в отличие от своих большевистских подельников, чересчур сложно для «момента простоты» мыслил.
– Что за «момент простоты»?
– Пик революционной ситуации, когда действовать, как учил Лукич, надо стремительно и просто; настоящие революционеры-победители – всегда заложники простоты.
– Поэтому-то и не боятся крови?
– Жизнь, которую они наскоро намерены переделать, – сложна, поскольку органична, и, как может, сопротивляется простоте революционных схем, пьянящей простоте лозунгов, а революционеры, чтобы неизбежное сопротивление подавить, пускают кровь: чем быстрее подавить хотят, тем больше крови.
– Демократические шашечки после Февраля рисовали так увлечённо-самозабвенно, взахлёб прямо-таки, что и арестовать Ленина не успели? В Разлив за ним поленились съездить?
– Не захотели! Керенскому, если не заврались мемуаристы, два или три раза на стол клали предписание полиции для ареста Ленина, а Керенский в позе снисходительного величия заносил вечное паркеровское перо над гербовой бумагой, но поставить закорючку так и не решился.
– Почему?
– Боялся отступить от чистых принципов и скомпрометировать подлинно-европейскую демократию, славящую буквы законов, Керенский ведь свои ролевые шашечки дорисовывал, считая их спасительным для России универсальным средством, – вспомните, как он демократическими шашечками мгновенно воевавшую армию развалил; демократической своей безупречностью и беспечностью Временное правительство развязывало руки политбандитам. Стоит ли переходить к мизерной роли в большевистском перевороте культурного неуча Луначарского?