На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дороги, проложенные русскими по полям, неожиданно прекращались, конские тропы упирались вдруг в какое-нибудь поле, межу, канаву и тоже прекращались.
Поля были изрыты окопами. На полях еще оставалась солдатская хозяйственная рухлядь: помятые и простреленные котелки, кружки, тряпки, солома; чернели ямки, в которых раскладывали под котелками огонь.
Ясное высокое небо точно усиливало желтизну равнины и серый скучный вид деревень. Ночи были холодные, подмораживало.
На привалах Панин разговаривал с солдатами.
— Насчет войск, которые встретятся нам, не беспокойтесь: увидят своих, руки у них на нас не подымутся.
— К нам будут переходить! — заметил солдат в китайской куртке.
— Мне вот о чем все думается, — сказал Емельянов, — мое дело такое: пошел, расправился и вернулся. Ваше иное. Как же у вас касательно присяги?
Панин, сидевший у костра, встал.
— Слушайте все, — торжественно сказал он. — Бессмысленно ста сорока миллионам служить одному лицу, хотя бы и взял себе этот человек наименование «царь». Нужно, чтоб этот один служил ста сорока миллионам. Вот тебе твоя присяга, сообразил?
Панин сел, Емельянов подумал: с одной стороны, действительно — сто сорок миллионов одному! Но, с другой стороны, — присягал!
Должно быть, Панин понял, что происходит в его душе, потому что добавил:
— А это беззаконное дело — присяга и клятва. Христос запретил клясться… Да будет твое слово «да, да» — «нет, нет». А ты присягал! Закон Христа нарушил. Что смотришь на меня? Не знал за собой такого греха? Чиновники правительства объясняют евангелие солдату так, что от бога там и следа не остается.
— Да, ты разбираешься, видать, в положении, — задумчиво сказал Емельянов.
Панин усмехнулся. Скупо усмехнулся тонкими бледными губами и поглядел на солдат, сгрудившихся вокруг костра.
— Я, может быть, в солдаты нарочно пошел, чтобы вам всем доказать неправду, с какой обращаются с вами… Слышь, — он приблизил к Емельянову свое лицо, — всех дворян, всех черносотенников надо уничтожить… И увидишь — наступит время, что их уничтожат!
Слова эти были сказаны тихо, но с такой силой, что Емельянов не мог отвести от Панина глаз.
Мукден обошли и вышли верстах в пятнадцати севернее на железнодорожное полотно.
Емельянов думал пройти с панинцами еще сутки, а там вскочить в попутный состав.
На ночь останавливались в поле, а в деревнях — тогда, когда разведка выясняла, что там нет воинских частей.
Но в деревнях тоже было мало радости и тепла. Пустынные, они носили на себе следы воинских постоев: оконные рамы, двери, сундуки, столики — все деревянное ушло в топки походных кухонь.
Третья ночь была особенно холодна, ночевали в поле, по соседству с деревней, где стояла не то рота, не то эскадрон. Костры разжигали из соломы, но солома быстро прогорала и не давала тепла.
Утром учитель Керефов сказал Панину, что конники решили отделиться от пехоты: не могут они двигаться так медленно. Скорее надо! А пехота скорее не может.
— Ну что ж, раз не можете, так отделяйтесь!
Но еще не успели конники заседлать коней, как справа, со стороны деревни, заметили облако пыли. Оно расплывалось широкими клубами, а впереди него, рождая его, прямо на панинский отряд неслись всадники.
— Чего забеспокоились? — крикнул Панин, выходя вперед с винтовкой в руках. — Казаков не видали? Самопростейшие казаки. Стройся и слушай команду.
— Панин, а может, они не до нас?
— Как не до нас? Смотри — развертываются.
Казаки действительно разворачивались. Было их сотен пять.
Через десять минут казаки окружили группу.
— Вы что же, сукины дети! — как-то весело и безобидно закричал полковник, выезжая вперед. — Царя и бога предали?
Панин вышел вперед — он хотел закричать: «Эй, казаки, переходи к нам, домой идем!» Но казаки были далеко и не услышали бы его, а перед ним был полковник, для которого слова эти означали другое.
Панин сказал:
— Вашскабродь, у каждого есть нужда, вот и решили по нужде идти.
— По домам, что ли, пошли?
Полковник осмотрел два десятка неподвижных солдат.
— Эх, вы! В Порт-Артуре наши держатся. Против стотысячной армии! А вы — по домам!.. Пошли и всех бросили… И как это ваши солдатские ноги от такого пути не отсохли? Вы знаете, что вам за это будет? Батарея вон уже к деревне подъезжает, сейчас выкатит пушки в поле. Кладите оружие, главнокомандующий разберет, у кого какая нужда.
Офицер говорил весело. Даже его ругань имела веселый, доброжелательный характер. Казаки стояли плотно. Из деревни, не торопясь, выезжала батарея.
Все происходило так, как никто не ожидал, Панин думал, что, когда навстречу им выйдет офицер и спросит: «Присягу нарушили, мерзавцы?», он ответит: «Не мы нарушили, а генералы нарушили: солдат врага бьет, а генерал приказывает отступать».
«Молчать, сукин сын!» — закричит офицер.
И тогда Панин скажет: «Оружия не положим, а кто будет нам мешать, того бог простит».
А солдатам, тем, которые с офицерами, он скажет: «Ну что, братцы, не видели, что ли, русских людей? Идут русские люди домой, потому что довольно по генеральским делам кровь проливать».
И те скажут: «Довольно» — и присоединятся к Панину.
А теперь получалось другое. Полковник не угрожал, не стращал, а казаки не склонны были примыкать к Папину.
— Кладите оружие! — кричал полковник, — Главнокомандующий разберет. — И затем скомандовал: — Шаг вперед… винтовку наземь… арш!
Солдаты, не спросив Панина, сделали шаг вперед, сложили оружие, по новой команде построились, перестроились и, окруженные казаками, двинулись к деревне.
Беглецов привели в деревню, оттуда в тот же день доставили под Мукден.
Разместили в фанзах, поставили часовых. Всем стало ясно, что они арестованы.
О том, что с ними будет разговаривать главнокомандующий, не было больше и речи.
— Вот чем в нынешнюю войну казак занимается, — сказал Емельянов, — солдат ловит! Завидная жизнь. И кресты, и медали — всё честь честью.
— Он против внутреннего врага выучен, сволочь, — сказал Панин. — Да, настанет час, когда и казаку захочется послужить народу. Вспомнит он, чьего корня, чьего племени.
Через прорванное окно видна была бескрайняя серая равнина, над ней высокое небо.
«Небо здесь вольное… — подумал Емельянов, — много его…»
10
За всю войну не было у Куропаткина такого плохого душевного состояния. Когда Штакельберга разгромили под Вафаньгоу, Куропаткин был, в сущности, доволен. Алексеев придумал наступление — пусть Алексеев и пожинает плоды.
Даже после Ляояна он считал себя совершенно правым. Он спас русскую армию от разгрома. Что бы там ни говорили, это было мастерское отступление. В большой кампании отступление так же необходимо, как и наступление.
Недаром «Matin» писала: «Полководцы былых времен прославлялись победами, Куропаткин являет собой новый тип: чем далее и быстрее он отступает, тем более приобретает славы этот странный воин».
Но после неудачного наступления под Шахэ Куропаткин почувствовал неизбежность, даже близость трагического конца.
В одном из писем, полученных им недавно, некий аноним утверждал, что у Куропаткина неправильное представление о Порт-Артуре. Куропаткин-де постоянно доказывает, что крепости существуют для того, чтобы помогать полевым войскам, а не полевые войска для помощи крепостям. Но что такое Ойяма с его армиями? Ойяма с его армиями — ширма для отвода глаз неумным людям. Потому что главное дело японцев сейчас, вопрос их национальной чести, — взять Порт-Артур. И весь мир думает так. Только одни Куропаткин думает не так и не торопится спасать Порт-Артур. Но Куропаткин увидит: если Порт-Артур падет, то резонанс этого падения в сознании народов и армий будет таков, что победа Куропаткина будет невозможна.
Так писал ему некий аноним, рассуждая о нем в третьем лице, точно все уже свершилось и история произносит над главнокомандующим свой суд.
И вдруг Куропаткин понял, что это, может быть, и так. Война непопулярна. Если Порт-Артур падет, война потеряет последний осязаемый смысл.
Кроме того, освободится почти стотысячная армия Ноги. Армия, упоенная своей победой.
Настроение Куропаткина становилось все мрачнее.
Все ждали, что Φлуг будет назначен генерал-квартирмейстером нового штаба главнокомандующего. Флуг давно служил в крае, лучше других знал театр войны. И то, что все ждали этого назначения и считали его естественным, вызывало в Куропаткине озлобление. Он ненавидел Флуга так же, как и Алексеева, так же, как и всякого, кто был связан с Алексеевым.
На должность генерал-квартирмейстера штаба он выписал из Варшавы Эверта, начальника штаба 5-го корпуса.