Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гроб на верёвках медленно опускался в яму, а Вольман, глядя на заплаканные лица старух, думал, что после смерти мамы и вовсе не будет у него повода вновь появиться в Риге. Что теперь делать тут? – когда-то это была вожделенная «домашняя заграница», а теперь – болотце Евросоюза.
И тут же увидел Германтов лесистый склон горы, отделявшей Лукку от Пизы; это была подсказка? – пора было вспомнить о последней лекции, о…
Да, он, огибая кудрявую гору, ехал на поезде из Лукки в Пизу, ехал после того, как не повезло ему застать дома, – в старинном родовом доме-гнезде, – своего коллегу искусствоведа Пуччини, внучатого племянника… тут же на уютной средневековой площади Лукки, рядом с родовым домом композитора и потомков его, почти впритык к нему, трёхэтажному дому, был модный молодёжный бар, выплеснувший из цветомузыкального сумрака столики к памятнику композитору-гедонисту Пуччини, снисходительно, чуть отведя в сторону бронзовую руку с сигарой, взиравшему из приподнятого на пъедестал кресла своего на мирскую суетность; тут же, на площади, очевидно по неписанному закону усмешливой дополнительности, располагался и какой-то коммунистический комитет с большущим красным знаменем над входной дверью, обшарпанной, но размалёванной граффити: к парткомитету подкатывал на велосипеде товарищ-функционер в курточке, насвистывавший «Катюшу».
Абсурд в кубе?
Но пора бы вспомнить о лекции.
Мысленно вставил слайд в волшебный фонарь.
Три раскрытых гроба, в которые неожиданно упёрлась кавалькада молодых всадников, – кавалеры и дамы, – сопровождаемая, слугами, охотничьими собаками.
Спереди, в левом углу фрески, – разлагающиеся трупы в трёх открытых гробах; лошади, испуганно изгибающие шеи, собаки, приникшие к земле, а передний всадник обращает внимание всей процессии на…
Куртуазная смесь смятения с любопытством.
Ещё бы: старик возвышается над тремя гробами, он встречает кавалькаду, держа в руке развёрнутый длинный свиток… – одна из дам, блондинка в шляпе, с локонами до плеч, сокрушённо читает…
Фоном – плиссированный коричневатый скальный откос и деревца с круглыми кронами на тонких прямых стволах, на откосе, – часовня, какие-то бытовые сценки вокруг часовни, и огнедышащая, как срезанный конус, горка, крылатые демоны заталкивают в пламя фигурки покойников… – слова комментария между тем без помех выстраивали в голове фразы, – он был готов к лекции.
Однако всё же вставил в фонарь второй слайд, с правой половиной фрески Буонамико Буффальмакко, – о нём, авторе, «изрядном забавнике и насмешнике», – подумал, – и в «Декамероне» персонажи недаром ведь вспоминают, надо бы на лекции зачитать о нём отрывок, – почти отвесный откос, глубоко под обрывом, – копошение прокажённых, калек, нищих, над ними два путти со своим горестным свитком; в небе, клиновидно опустившемся до земли близ подножия откоса, и – выше, выше, – тоже копошение, только – воздушное копошение ловцов и переносчиков душ, ангелов с посохами-крестами, тёмных демонов с баграми; небесные слуги-могильщики доставляли никчемные фигурки умерших к огнедышащей горке… а – на земле, правее, – цветущий луг с апельсиновой рощей, на лугу музицируют спешившиеся после соколиной охоты дамы и кавалеры, они блаженствуют под сенью рощи, в этом земном раю, а и к ним, блаженствующим, подлетает уже косматая смерть с широкой косой и её выбор сделан уже… – перебирал череду мрачных образов, пророчеств и притчевых мотивировок «Триумфа смерти», оценивал гротескные моменты композиции фрески, изменения её колорита; вспоминая иронические подтексты, которыми так ловко играл художник, прочитал даже по памяти первую строку на обращённом к зрителям свитке, который держали путти, зависнувшие в воздухе над копошением отверженных обречённых тел: не защитят здесь никакие латы… – готов к лекции, конечно, готов.
И не заметил как поднялся на Тучков мост, на высшую точку в центре дуги его; красота!
Малая Нева – ещё подо льдом, присыпанным снегом; по сероватым мягким краям чёрной полыньи прохаживаются голуби, – красота!
Глубоко вдохнул – главные имперские виды будто бы угадывались за слоем хмурых домов, – не сомневайтесь, не сомневайтесь, они там, там, на просторах Большой Невы, оповещал купол Исаакия.
Слева желтел Тучков буян, за ним тянулись заборы стройки… полынья золотисто блеснула, как если бы отразился купол.
Да, в створе Малой Невы, но – далеко-далеко, должен был бы торчать вызвавший такой сыр-бор невыстроенный охтенский небоскрёб; а разгневанные противники высотки обманно убеждали, что – в створе Большой Невы и поэтому видна будет агрессивная вертикаль отовсюду, что погребёт исторические ансамбли и… – настряпали подмётных фотомонтажей; да, сыр-бор.
А если бы Елизавете Петровне хватило здоровья и денег на достройку высоченной колокольни собора смольнинского монастыря, – что случилось бы с рьяно защищаемой профанами-болтунами, не понимающими о чём они болтают, «небесной линией»? Всё же – 225 метров… – как сказал Шанский на лекции? – чтобы выявить и подчеркнуть горизонталь – нужна вертикаль; сыр-бор, сыр-бор, – глаз заскользил по приземистым фасадам макаровской набережной, споткнулся о надстройку мастерской Куинджи, ломавшую плавный относительно контур крыш, да, в первом этаже этого дома, в писательском центре-клубе, прощались со скоропостижно скончавшимся в Финляндии Сашей Житинским, – стояли в затхлой сумрачной тесноте, подсвечен лишь был приподнятый открытый гроб впереди, за головами, – говорились слова, а Германтов под панихидный речитатив рассматривал фотографии покойного в юности, развешанные по стенам, на одной застряли глаза: Саша, студенческий чемпион по прыжкам в высоту, абсолютно в горизонтальном положении тела, напряжённо-вытянутом, как струна, преодолевал планку; до чего же точно сказал когда-то Динабург, – абсолютное прошлое вытесняет относительное, то, которое вспоминается, но – убывает. Пока жив, сохраняются ещё доли относительного прошлого, того, что мы продолжаем помнить, их должно бы быть больше и больше, так как всё больше жизненного времени позади, но – слабеет память, и вот их, долей относительного прошлого, меньше, меньше: окончательную победу абсолютного прошлого над относительным фиксирует смерть.
Германтов шёл уже по Первой линии Васильевского острова, вот уже и перешёл Средний проспект: «Постельное бельё: лён, подушки, одеяла», кофейня, Ирландский паб; а вот тут в последний раз виделся с Житинским, – припарковавшись, он, сильно хромая, переходил тротуар от своего синего Опеля к двери издательства; перекинулись ничего не значившими фразами.
Посмотрел на часы: успеет постоять между сфинксами?
Успел, постоял.
И лекция удалась, – адьё-ю, адьё-ё-ю…
В лиловатых сумерках вспыхивали огни, а небо над силуэтным фронтом домов ещё оставалось светлым, – адь-ё-ё-ю!
Однако, вернувшись домой, никакого облегчения не ощущал; неторопливо съел сваренные и заправленные по любимому рецепту спагетти и выпил немного вина; прислушивался к радио: заканчивается ежегодный карнавал, но Венеция остаётся! Мы предлагаем недельный тур в Венецию, мы также посетим Виченцу, осмотрим и четыре сельских виллы Андреа Палладио, включая, разумеется, и знаменитую виллу Барбаро в Мазере, с фресками друга Палладио, великого Веронезе… – и куда же ты собираешься, вдохновенный ЮМ, когда так грубо посягнули на твою духовную собственность? – надеялся, что тебе лишь на пятки наступают, хотя тебя давно опередила массовка…
Обманули дурака на четыре кулака.
Или ты сам себя обманул?
На экране монитора засиял Крестовой зал, затем – желтовато-розовато-оранжевые росписи в зале Олимпа.
Нет, врёте, не обманули, – не такой он простак, чтобы его обманывала массовка, а самообманами упивается он недолго.
Сладко потянулся.
Всё-таки облегчение или – безразличие? Сейчас не хотелось ему думать о благообразной сваре между Палладио и Веронезе, не хотелось поддакивать мыслям, которые могли бы показаться ему удачными, и он словно позабыл о мелочах, – о распечатке, об аукционе… – ещё недавно так раздражавших.
Прошёлся по комнате.
Снова сел за письменный стол, машинально поводил лупой по карте Венето: карантин и все мысленные репетиции подходов и творческих взрывов – позади, осталось дождаться последнего напутствия от Нади, сложить вещи.
Взгляд расслабленно заскользил по корешкам книг, тесно стоявших на стеллаже. С корешка крайней книги в нижнем ряду, с «Джорджоне и Хичкока», соскользнул на синий бокал, на булыжник…
Белопенный прибой, Лида между Гагрой и Ригой, параллели, путешествия в поисках ускользающего Джорджоне по странам, музеям, киноассоциациям, а также дождичек в Брюгге, туман в Сан-Франциско и Альфред Хичкок, встреченный на пешеходном переходе, на Маркет-стритВолна вздымалась, как в замедленной съёмке, нависала литой лакированной бирюзой и рвано-загнутой густой белой гривой, миг спустя, будто решившись, с оглушающим грохотом обрушивалась всей своей массой, стеклянно раскалывалась с взметнувшимся было солнечным фейерверком брызг и – пенно рассыпалась, а пока волна шипяще-расплющенно растекалась, брызги уже долетали до набережной, прозрачно-радужное облако солёной пыли окутывало кусты, деревья парка. Опрокинутый волной, Германтов, испытав такой весомый удар, испытывал ещё и радостное возбуждение от бесцеремонного холодного обещавшего синяки массажа, которым его ублажало море. Весело и задорно цокали камни-камушки, катившиеся за отходящей волной по сверкающему пляжному склону с лопавшимися пузырьками пены. Мелкая галька подчинялась этому стихийному обратному току, а вот большой идеально-овальный булыжник, очутившийся рядом с Германтовым, лежал недвижимо; дарованного волной отшлифованного красавца обтекали торопливые ручейки.