Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но хоть что-то удалось понять в этой произвольной нарезке кадров?
Нет?
Ничего не поняли, только запутались?
Значит, артистичный интриган-киновед достиг своей цели! Поймёте, даст бог, когда вам всю картину покажут.
Германтов взял лежавшую на карте Венето лупу, машинально поднёс к глазам: комната поплыла, приблизился восковый лоск паркета с блестящими пятнами – отражениями стеллажных стёкол. Какой урок из давних блужданий мысли он извлечёт для «Унижения Палладио», когда стволовая идея книги давно ясна? Ему ведь оставалось только увидеть виллу Барбаро, воочию увидеть то, что он будто бы под микроскопом многократно рассматривал на экране монитора.
А что же всё-таки Шумский?
Немилосердно запутав зал, он заговорил о трагической интонации «Головокружения» о близости душ и непреодолимом их отчуждении, вздохнув, напомнил, что «Головокружение», – это мистический кинотекст, повторил, совсем уж сокрушённо вздохнув, что образы потустороннего мира компануются на стыках яви и сна, а на пике нетерпения зала, которое уже угрожало перейти из ропота в топот, он внезапно избавился от флегматизма, как заправский конферансье, объявил вдруг эстрадный номер: Шумский громко воскликнул, резко вскинув руку-саблю и сверкнув металлическим браслетом часов: «Поёт несравненная Джуди Гарланд!» И после оглушительного треска в динамике, затянутом буклированной материей и стоявшем у самого края сцены, загорелся экран, Джуди Гарланд спустилась под гром оваций по закруглённой белой лестнице с витыми перилами, запела, а по низу экрана побежали титры:
– Я оставила сердце в Сан-Франциско, я никогда не забуду, как он открыл мне свои Золотые ворота, есть один лишь прекрасный мост…
Можно ли было подыскать лучший песенный эпиграф к «Головокружению»?
Вспомнил: ту, вторую жемчужно-ледяную блондинку, словно бы преобразившуюся в Мэделин и – от судьбы не уйти? – по-настоящему разбившуюся, распростёртую на земле у портала аббатства, тоже звали Джуди.
Уши закладывало, Ил‑18, потряхиваясь, проваливаясь в небесные ямы, заходил на посадку в Шереметьеве, а Германтов всё свою думу думал: так, предположим, между ним и Лидой возникла какая-то неодолимая психологическая преграда, так, но зачем же тогда прилетал он в зимнюю Ригу? Чтобы получить в подарок конфеты «Прозит» и увидеть седовласого ветчинно-розового Шумского, внушительно поднявшегося над банкетным столом? А увидев Шумского – ну какого, какого же чёрта появился он в ресторане? – вспомнить про его бессмертное «введение в фильм»?
Но зачем мне Хичкок?
Зачем?
Прежде чем Германтов это поймёт, должно будет пройти много лет: его ждала долгая погоня вслепую.
Париж, «Сельский концерт».
Привычно обойдя ажиотажное столпотворение перед Джокондой, завернул за стенку, в отведённый, похоже, ему одному покой изнаночного пространства.
Словно ветерок пролетел – повеяло прохладой из невидимого, выдохнувшего кондиционера?
Невероятная экспозиционная интрига: небольшие холсты Леонардо и Джорджоне на противоположных поверхностях одной стенки, поставленной поперёк зала, а сзади, за спиной Германтова – громадный Веронезе, дожидающийся его оглядки.
Три полотна на стене.
Слева – Sebastiano Luciani, справа – Tiziano Vecellio, а в центре, в центре… – опять Tiziano Vecellio?
Ну да, очнулся, как если бы в первый раз увидел эту давно впечатанную в память сомнительную табличку под «Сельским концертом»: Tiziano Vecellio, dit Titien Pieve di Cadore, 1488/90, Venise 1576, Le Concert champetre vers, 1509… И тогда, когда он ещё не углубился в поэтические тайны Джорджоне, он почувствовал себя оскорблённым: Tiziano Vecellio? С какой стати…
Но теперь, завернув за стенку, окунулся в потусторонность? Даже надписи на знакомых табличках уже не казались ему реальными.
Послышались звуки лютни, божественное пение – как соблазнительно было увидеть в молодом человеке в богатых алых одеждах, с лютней в руках, самого Джорджоне. Всякий раз Германтов задумывался об этом и словно бы вступал с Джорджоне в личный контакт; тот был ведь таким же красивым и молодым, как музицировавший, когда писал эту картину; тихо зажурчала вода, лившаяся из кувшина.
Перелистнул страницу книги.
Престранная компания, упоение музыкой и – бывает так или не бывает? – «Две нагие женщины с музыкантами»; пышнейшие одежды и обнажённые тела, вкомпонованные в божественно выписанный пейзаж.
Несовместимости, образующие гармонию?
Зашелестела листва.
Пастораль? Задумчиво перелистнул страницу. Конечно, пастораль, Джорджоне ко всему ещё и родоначальник жанра.
Особого и странного жанра – пейзаж не довлеет, не является фоном; да, пейзаж у Джорджоне всегда естественный, но – без каких-либо нарочитостей, необъяснимо многозначительный.
Казалось бы – атмосфера идиллии, безмятежного счастья.
Но почему же в этой пасторали всё так тревожно?
«Сельский концерт», едва появившись в экспозиции Лувра, покорил многих живописцев своими таинственными достоинствами. Сначала картину внимательно копировал, дабы овладеть джорджониевской техникой «мягкости», молодой Делакруа, затем – Эдуард Мане. Овладел «мягкостью»? Но ведь вовсе не чисто живописными свойствами броско-эпатажный «Завтрак на траве», когда-то так смутивший Анюту, удивлял, даже шокировал современников! Да, спустя почти четыреста лет после Джорджоне Мане написал свою пастораль – написал нагишом натурщицу на траве в обществе солидных, тщательно одетых господ и заслужил скандал.
Проникся, тоже вроде бы попытался передать идиллическое настроение, но не ощутил дыхания тайны?
Не ощутил тревоги?
Нет, нет – скрытое содержание магнетичного полотна нельзя скопировать! К тому же Мане ничего неуловимо подлинного в свойствах самой живописи, в атмосфере её уже и не пытался заимствовать – идиллическое настроение стало для Мане лишь одним из игровых компонентов его вызывающего полотна, так переполошившего официальный салон, всколыхнувшего весь Париж. Именно игровых; Мане слишком увлечён был своей дерзко-остроумной игрой, в этом смысле скандалист Мане был на удивление близок нашему бесцеремонному времени…
И только он, Германтов, спустя ещё полторы сотни лет после заигравшегося в свои игры Мане почему-то сможет почувствовать подлинную тревогу Джорджоне?
Что же, что так обострит его восприятие?
В то посещение Лувра он ещё не готов был себе ответить на эти вопросы… Он всматривался в силуэтно-тёмную веточку, внезапно – как если бы раньше её не видел – высунувшуюся слева, из-за ствола, она была выписана так же трепетно-чётко, как… веточка в «Спящей Венере», как… Тайная эстафета, передаваемая из картины в картину?
Из Лувра Германтов отправился на Северный вокзал.
– Почему с Северного вокзала поехали, не с Восточного?
– Не понимаю, почему надо было – с Восточного?
– Так Бельгия на Востоке, – я в Варшаву уезжала с Восточного.
– Варшава – в Польше, в восточной стране, а Бельгия – к Северу от Парижа, в Бельгии даже море – Северное.
– В Польше тоже есть море, там-то, в Польше, море точно на севере, и вода в том море холодная.
– А в Бельгии море – Северное, хотя расположены Бельгия и море её на Западе, бельгийское море мы скоро в вагонном окне увидим, слева.
– Не путай меня, Бельгия на Востоке, я точно знаю, и море в Бельгии – на Востоке, не спорь, посмотри-ка лучше, когда вернёшься домой, на карту.
Клонило ко сну от болтовни пожилых попутчиц.
Но – час какой-то до Лилля и почти сразу, за призрачной французско-бельгийской границей – Брюгге. Германтову хотелось оживить в памяти живописную манеру Ханса Мемлинга – Германтов писал тогда эссе о двух портретах, написанных в Брюгге и во Флоренции практически одновременно, в 1474 и 1475 годах: «Портрете молодого человека» Мемлинга и «Портрете неизвестного с медалью с изображением Козимо Старшего» Боттичелли. До этого, между прочим, Германтов в другом эссе сравнивал «симметричные» циклы картин Мемлинга и Карпаччо, тоже в одно и то же время, будто бы по негласному сигналу с небес, посланному обоим, увлекшихся скрупулёзными, с множеством бытовых деталей жизнеописаниями Святой Урсулы.
Впрочем, сравнительные искусствоведческие изыскания Германтова – рождённые, по словам доброжелателя Шанского, высокими жульничествами мысли, – изыскания, которые составили известную серию «малых» книг (упомянутые уже «Две Венеры», «Спящая» Джорджоне и «Урбинская» Тициана, тоже включены были в эту успешную серию попарных анализов), – отдельная тема. Кстати, в музейном книжном магазине были немецкие издания Das Baden des blauen Pferdes, Indizien des Lebens», «Parmigianinos Spiegel и французское, Le siècle de verre.
Он вышел раньше, чем рассчитывал, из музея Гронинге, пошёл вдоль милых витринок с громоздкими сказочными шоколадными дворцами, протыкающими острыми башнями облака из бельгийских кружев, с трогательными объёмными бытовыми сценками близ канальчиков или на маленьких городских площадях с домиками, выстроенными из картофельных чипсов, хитроумно инкрустированными корочками хлеба, лепестками бекона и зубчиками чеснока… Такие же вкусные витринки заманивали покупателей и года четыре назад, когда он был в последний раз в сытом Брюгге, а вот горожан будто бы подменили к его нынешнему приезду: сейчас всё чаще Германтову бросались в глаза страшноватые сине-чёрные парни с наркотическими очами, подпиравшие стены отменно отреставрированных старинных домиков с башенками. Среди них, сине-чёрных, подумал, вполне могли быть и сомалийские пираты. Попадались и смуглые усатые индусы в снежных чалмах, торговавшие горячими вафлями, засахаренными фруктами, орешками и кока-колой; встречались чуть ли не на каждом шагу и отрешённые, неслышно ступавшие мусульманские женщины в балахонистых одеждах до пят и тёмных накидках.