Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Ванды были дела, на полдня они расставались.
– Встретимся у Пирамиды, не заблудишься? – кивнула в сторону примитивно заострённой серебристой высотки в мелкую клеточку, самоназначенной главным городским символом-ориентиром.
Германтов мгновенно осваивался в незнакомом городе, вот и в Сан-Франциско он, заглянув на миг в карту-план и радостно поозиравшись по сторонам, сразу определился со своими средовыми предпочтениями. Его ничуть не интересовала экзотическая мишура китайского квартала, не привлекали мемориальные аттракционные трамвайчики и затейливые цветники, словно по заказам рекламных буклетов извивавшиеся на склонах улиц-холмов.
Он не знал, куда он идёт. Но какое-то особое чутьё выводило его в незнакомом городе к самому интересному.
Чёрные подростки прыгали на досках на набережной ембаркадеро, весёлый ветер с залива, синевшего там и сям меж краснокирпичными строениями, раскачивал красноватые стволы высоченных пальм, неожиданно-громко хлопал тентами, трепал большущие зонты уличного кафе…
Словно и сам город – какой-то американский и неамериканский одновременно, – колебался, качался в жарких лучах.
Как ребёнок, едва обучившийся грамоте, читал: Saks fifth avenue, Tiffani end Co, Levis – пожалуй, ничего примечательного.
Маркет-стрит?
Вот сразу и нечто примечательное! Две планировочные сетки улиц, косоугольная и прямоугольная, сходились на Маркет-стрит, подчёркивая её особенную «центральность»; с одной стороны этой шикарной улицы, на прямоугольных участках, высились скучновато-солидные массивные бело бетонные билдинги – такой банк, сякой, – а по другую сторону улицы, на косоугольных и, соответственно, тупоугольных участках, смогла разгуляться зодческая фантазия, пусть и славившая по инерции стеклянный век… А вот и «достеклянная» ретроспеция, остроумная постмодернистская вариация на темы нью-йоркского дома-утюга; да, прелюбопытный опыт градостроительства, стандартное напротив нестандартного, заигрывающегося архитектурными каламбурами. Германтова, счастливого потребителя неуёмно-красочной городской активности, словно бы вкалывающей ему допинг, уже чем-то необъяснимым в атмосфере своей возбуждал этот необыкновенно живой яркий холмистый город. Он шёл вверх по Маркет-стрит, музыкально посвистывал ветер, взблескивали витрины, летели наперегонки солнечные блики, машины – город как город, но какой-то другой при этом: всё окрест было по-южному мажорным и пёстрым, ко всему, что мелькало в поточно-плотном броуновском движении улицы, хотелось присматриваться, но тут же манило что-то ещё, а стоило повернуть голову, как тут же отвлекали новые впечатления.
А в Нью-Йорке, на Манхэттене, не отвлекали? А в родимом Петербурге, на Невском или Большом проспектах в солнечный день – не отвлекали?
Не обманывайся чрезмерно, ЮМ, – город как город.
Решил перейти улицу, но в антикварно-громоздком, явно помнившем Джека Лондона светофоре, укреплённом на железном столбе, загорелся красный свет.
Стоило ему обернуться, чтобы скоротать минуту ожидания, как привлекла забавная сценка: в зеркальной витрине обувного магазина, спиной к стеклу, сидела на жёлтой плюшевой банкетке девушка с распущенными светлыми волосами; ногу в голубой дырявой джинсовой штанине она протягивала присевшему перед ней на корточки продавцу в строгом костюме-тройке и роговых очках; продавец ей примерял плетёную туфлю на высоком каблуке…
Забавно.
Витрину прожёг зелёный глаз светофора.
Торопливые пешеходы двумя встречными потоками зашагали по зебре на зелёный кружок-огонь; слева, на противоположной стороне улицы, перед отступившим от тротуара тяжёлым билдингом вытянулись какие-то длинные ступени с партерным садиком над ними, где вместе с фонарями-пузырями произрастали корявые карликовые деревца, ещё левей – горбился подпёртый ржавыми камнями альпинарий с голубоватыми кактусами; справа – затормозивший у светофора слоноподобный, со стеклянным бликующим лбом, автобус.
И тут – он, подставив лицо солнечному ветру, всё ещё беспечно-радостно шагал по широким белым полосам зебры… и тут криво, но аккуратненько по самодовольному лику билдинга побежала зловещая трещина и беззвучно разорвалось пространство. «Так не бывает, так не бывает», – успел подсказать внутренний голос, однако трещина-прореха со зримо хлынувшим в неё минувшим потусторонним временем, возвращавшим мир вспять, в пятидесятые, где возрождались на глазах забытые фасады, рекламы и силуэты, пугающе стремительно расширялась, пока её не заклеил вдруг колдовским целлулоидом знакомый таинственный кадр из «Головокружения»: навстречу Германтову заспешили старомодные пешеходы, и среди них – Хичкок, да, обрюзглый, с обвислыми щеками, с отпавшей толстой нижней губой, да, Германтов не сошёл с ума, он и сам был внутри кадра и рукой своей его, мэтра, давно умершего, мог бы потрогать: навстречу ему с озабоченным видом спешил Хичкок.
А уж как сам-то Германтов озаботился увиденным только что, когда перешёл-таки Маркет-стрит и целлулоидная фантасмагория улетучилась, а бытовая реальность восстановилась в своих правах… Перед ним тупо высился целёхонький билдинг, слева от него – ступени, альпинарий.
Влево, вниз по Маркет-стрит, стыдливо удалялся автобус.
Город как город? Но что-то же невероятное в этом городе произошло только что – как его, чёрт побери, угораздило очутиться в кадре Хичкока лицом к лицу с самим Хичкоком, спешившим ему навстречу?
А что было «за кадром» или в глубинах его, что? Почему-то был вырезан ножницами Творца тот промежуточный миг, когда Хичкок, покидавший «ядро темноты», отделился-таки от Бога и шагнул в кадр… Но ведь и видимого – немало.
Мистика наяву?
Фантазм-реальность?
Не бывает так, не бывает.
Или – бывает?!
Обыденный мир – проницаем, его ткань, утоньшаясь, рвётся, а в прореху… да, в прореху из потустороннего мира вошёл Хичкок, озабоченно зашагал навстречу.
И границы кадра – проницаемы?
Бытовое и художественное пространства – смыкаются?
Пока бестолково размножались вопросы, пока на суконный язык пытался он перевести безбожно упрощаемые и помехами искажаемые сигналы, которые посылала ему судьба, раскисли на глазах билдинг, светофор… Что-то опять стряслось?
Землетрясение? Пожар? Вспоминались родовые бедствия Сан-Франциско. Дым? Но если дым, то почему такой прохладный и свежий?
Где он находился теперь? Его накрыло гигантское густое тёмное облако.
Накрыло небо? Почудилось, что и тротуарные плиты ушли из-под подошв: он ощутил себя невесомым; да, оставались только внутренние ощущения – он ничего не видел.
Солнце угасло, Сан-Франциско, будто был не бетонно-стеклянным, а сахарным, исчез, покорно растворившись во влаге сплошной и тёмной, текуче-подвижной мути. Еле различимыми были лишь рваные мягкие ближние контуры первых этажей домов и ставшие пушистыми афишные тумбы, урны.
Этого, впрочем, было достаточно для элементарной ориентации. Всё ещё беспомощно обдумывая происшедшее с ним на асфальтовой зебре Маркет-стрит, Германтов, однако, вовремя заметил табличку с названием нужной ему улицы, завернул на Колумбус, и обнадёживающе вспыхнуло в безграничном мохнатом сумраке электричество в гладкой крохотной витринке, оказавшейся рядом: двое пожилых миниатюрных японцев в белоснежных тужурочках заведённо лепили суши. Жизнь продолжалась? И – в гору, в гору; в сгущениях мути вдруг обозначился, серебристо блеснув, гранёный штык Пирамиды. Вскоре Германтов достиг её бетонно-решётчатого подножья.
Туман плыл и заплывал в глаза, то замедленно, то ускоренно клубился, чудесно обозначая, за миг до их саморазрушения, свои же эфемерные формы: нежные влажные пепельно-голубоватые горы наваливались на Германтова – голубоватые там, догадался, где туман редел и просвечивал сквозь пелену небесный свод. И вдруг он окончательно прозрел! Меж раздвигавшимися, а вот уже и разлетавшимися округлыми горами-облаками тумана сказочно возникла солнечная долина: там, внизу, будто просыпавшиеся из гигантского свето-теневого мешка, резко и сомкнуто белели отмытые добела туманом разноразмерные кубики-домики, а за ними ярко и глянцево синел залив, – какой запредельный Малевич провидел этот внезапно реалистичный супрематизм?
Туман и ясность в дивном единстве!
Мимо проносились полупрозрачные клочья пепельных облаков, вот уже и не клочья – треплющиеся ветром на лету, истаивающие в лучистой прозрачности пряди.
Промокнул платком свежую, как роса, влагу на лбу и щеках. Слепяще заблестели умытые, проткнувшие сырую грязную вату грани Пирамиды, на клумбе зажелтели тюльпаны, а… А из-за ближайшего облака, ангельски улыбаясь, выпорхнула Ванда; ну конечно, обычно из-за ближайшего, принесённого с собой угла с дивной естественностью появлялась, а сейчас – из-за облака.