Записки Анания Жмуркина - Сергей Малашкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А позади кто-то ехавший за нами выводил хриплым басом:
Не ходитя, девки, замуж, —Распроклята бабья жизнь:Косу надвое разделють,Скажут: «Рядышком садись».
— Так мы, Ананий Андреевич, доехали до уездного города, так в городе и ночевали под открытым небом, в телеге, на Соборной площади, около самой церкви святого Покрова. Народу вокруг нашей подводы ночевало очень много, и весь он спал в телегах. Вот только не помню, Ананий Андреевич, когда вы заявились к нам и завалились поспать подле меня? — спросил удивленно Евстигней и зорко поглядел на меня опухшими от самогона и длительного сна глазами.
— Я приехал в город с Иваном Пановым и его женой. Тележка у них крошечная: ему и его жене тесновато в ней, вот я в потемках наткнулся на вашу. Вижу, лежите вы один, а Матрена Исаевна сидит на мешке с овсом и дремлет. Я влез в телегу и заснул подле вас. Не сердитесь на это?
— Что вы, Ананий Андреевич… Я очень рад.
Мы замолчали.
Около церкви Покрова не одна уже играла двухрядка — несколько гармошек беспокоили утро, а также и не два голоса, несколько.
Недалеко от телеги Евстигнея был большой круг мужиков, стоял долго спор о войне, о проклятом немце, которого во что бы то ни стало надо покорить и освободить православную землю от его поганых ног. Спорили долго, шумно, визгливо, с азартом. Доказывали, что война нынче осенью обязательно закончится, так как сам царь пошел на войну и все русское воинство повел в бой, а сам пошел впереди всех и безо всякого оружия, с одним только единственным скипетром. А еще кто-то утверждал, что будто бы впереди русского войска идет святой великомученик Иван Воин с Михаилом Архангелом и оба мечами огненными путь для русской армии расчищают. Спор тянулся до самого позднего утра и только перед обедом успокоился, затих, и люди развязали мешочки и корзинки с провизией и начали закусывать.
Я слез с телеги, хотел было умыться из кувшина, но смотрю, недалеко от меня, между телег и лошадей, протопоп пробирается, из медной растительности бороды большими черными глазами ощупывает подводы и пространства между ними, черную, сверкающую от солнца серебром рясу придерживает, улыбается в бороду. А когда он поравнялся с телегой Евстигнея, Евстигней соскочил с нее и, отстранив меня с пути, подошел к нему и попросил благословения.
— Батя, — сказал он хриплым голосом с перепоя и дыхнул ему в лицо перегаром, — благословите! — и сделал ладони совочком и наклонил голову.
— Во имя отца и сына… Желаю тебе побить супостата… — и сунул ему для поцелуя жирную руку.
— А мне, батя, желательно остаться.
Протопоп быстро отдернул руку, вытер ее об рясу и взглянул на него злыми глазами:
— Ты что, чадо?
— Остаться желаю, — ответил твердо Евстигней.
— Это как? — вонзил он в него глаза.
— А так, — проговорил Евстигней, — не по душе мне война и не по евангелию.
Протопоп осмотрел презрительно его высокую фигуру, нахмурился, потом ехидно ухмыльнулся в бороду.
— По всему видно, что ты скверный мужичишка и не достоин благословения. — И пошел от Евстигнея в сторону. — Ты его жена будешь? — обратился он на ходу к Матрене.
— Жена буду, батюшка, — вздохнула Матрена и дернулась к нему.
— Пропащий у тебя, бабочка, мужик, как есть пропащий. Не даст господь милости, не даст.
Матрена всплакнула, луковица ее носа на длинном лице густо покраснела, из глаз поползли слезы.
— Я ему, батюшка, и то говорю: все служат, милость получают, и господь не без милости.
— Правильно, бабочка, правильно говоришь, — похвалил он и тихой утиной походкой пошел через площадь.
— Вот видите, Ананий Андреевич, — обратилась с обидой ко мне жена Евстигнея, — до чего он, мужик-то мой, образ человеческий потерял. Что я буду делать за таким мужем… — завыла было она, но, взглянув на подошедшего Лаврентия, прикусила язык, вытерла передником глаза и повернулась к нему спиной.
— Рогыль, — буркнул сердито Евстигней и хотел было снова взобраться на телегу.
— Дружок, ты куда? — остановил его Лаврентий. — Давай-ка немного дернем, а потом пойдем в воинское присутствие: там уже, как говорят, принимать начали… — и Лаврентий вы-тащил бутылку желтой жидкости из кармана.
VВ десять часов утра я с Евстигнеем и Лаврентием пошел на комиссию. Около воинского присутствия народу было очень много, и все бородачи, одногодки мне и Евстигнею, и все с бабами. Первой будут, как объявил нам волостной писарь, принимать нашу волость. Пришел старшина, посмотрел на нас сивыми мышиными глазками, грузно потоптался около, поговорил секретно с писарем, потом бегом побежал наверх, на второй этаж, где должны принимать мобилизованных. Побыл старшина наверху не особенно долго и тут же скатился обратно, а когда скатился с лестницы, остановился, еще потоптался около нас, окинул свою волость серьезным взглядом, подумал, поддернул ладонями грузный, обвислый живот, потом громким, но приятным голоском крикнул: «Ребята, прошу не отлучаться!»
Кто-то засмеялся:
— Хороши ребята, в отцы тебе годятся.
Старшина вспыхнул, смутился было, но тут же гордо вскинул голову:
— Как же мне вас назвать-то, а?
На это ему никто не ответил, да и старшина не счел больше нужным задерживать на этом себя. Он быстро отвернулся от толпы мобилизованных, снова заговорил с писарем, который держал перед собой список и читал ему громким голосом; а когда писарь окончил читать список, старшина опять повернулся к нам, вскинул голову, подстриженную в скобку, отчего она была похожа на горшок, проговорил:
— Прошу строиться по списку.
Щеголеватый писарь сделал перекличку. Через каких-нибудь двадцать минут все стояли по списку, смотрели из-за спин друг друга вперед, на лестницу, и гадали о своей судьбе: возьмут или не возьмут, — так как у каждого в эти дни нашлись болезни, всем хотелось остаться дома.
— Пожалуйте за мною! — крикнул старшина и пошел с писарем впереди нас по крутой и грязной лестнице на второй этаж.
На старшине была поддевка из синего сукна, которая красиво обтягивала его толстое тело, с бабьим задом и брюшком. Когда мы вошли в приемную — в большое помещение, заставленное скамейками для раздевания, он сказал:
— Первые по списку сразу раздевайтесь.
Стали раздеваться. Разделся и я. Ждать пришлось не особенно долго: через несколько минут пошла наша волость к приемному столу. Призывники из докторской как пробки вылетали, красные, бледные, словно из горячей бани.
— Ну как? — спрашивали любопытные шепотом побывавших у приемного стола.
Но побывавшие проходили быстро, хмуро, трясущимися руками принимались одеваться. Только один, когда его спросили, остановился, посмотрел на голых людей, посмотрел так, как будто он голых от роду своей жизни не видел, пожевал губами, потом, сделав свирепое лицо, выпалил:
— Бреют, за милую душу! — и пошел облегченно к своему белью.
Тут я должен сознаться: я все время чувствовал себя спокойно, был вполне уверен, что меня не возьмут, и благодаря такой уверенности у меня было великолепное настроение. Такое настроение создавала грыжа в левом паху и очень маленький рост, которым по злобе наделила меня природа, — родители были выше среднего, и они были не виноваты в моем несчастии; вот за этот самый рост и прозвали меня на деревне ребята, а за ними и мужики «аршин с шапкой».
— Жмуркин! Мух ловишь, что ли! — крикнул приглушенно и сердито старшина.
Я быстро опомнился и нырнул в приемную комнату. За большим зеленым столом сидело несколько тучных человек, и только один замешался в их среду тощий и был похож на жену Евстигнея, и я, глядя на него, мысленно выругался: «Рогыль».
В этом человеке я узнал князя Голицына. Все, за исключением троих, были в военных мундирах.
— Как фамилия? — спросил хриплым голосом военный с жирными отвислыми щеками, и из темно-красного куска мяса впились в меня серые глазки.
— Жмуркин, — прикинувшись дурковатым, ответил я громко и немного испугался, а главное — не узнал своего голоса, так как он из тенора перешел почему-то в бас.
— Жмуркин? — переспросил военный и быстрее забегал по мне глазками.
— Ананий Жмуркин, — подтвердил я и ближе подошел к столу.
— Стой! Ну, Жмуркин, говори, чем болен? — поднимаясь от угла стола и подходя ко мне, спросил седой господин в штатском.
— Годен, чего там! — бросил равнодушно военный и отвел от меня серые глазки в другую сторону, на человека, сидящего над грудой списков.
— Я же болен, — сказал я и больше испугался своего голоса.
— Чем? — спросил доктор и взял меня за нос, да так, как берут лошадей, когда им глядят в зубы, чтоб узнать, сколько лет. — Ну?
— Грыжа в левом… Голова… и…
— Ладно, ладно. Ну-ка, присядь. Надуйся.