Современная датская новелла - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это невероятно! Неужели все так ошиблись в Хенрике? Любопытство пересиливает, люди толпятся вокруг Хенрика и дрозда. Неужели это возможно? Но каким образом?
Хенрик нахально улыбается во весь рот, он наслаждается их любопытством, мучает их. Черт, а не парень!
— Соври я вам сейчас, вот я был бы молодец! Но ведь я дурак и потому открою вам всю правду. Господи, до чего же вы простодушные и доверчивые бараны!..
Но, но, полегче! Или забыл, что мы помним, как ты явился в наш город босой и сопливый? Чем чванишься?
— Да ведь птица слепа!
Мгновение царит всеобщее и задумчивое молчание. Слепа? Значит, дрозд Эрвина тоже?.. Но ведь по глазам птицы ничего не заметно, она, что же, так и родилась слепой? Хенрик кладет руку на спинку дрозда, тот вздрагивает от этого прикосновения, но подчиняется. И вот он спокойно сидит в руке Хенрика, покорный судьбе.
Хенрик извлекает небольшое круглое стеклышко, это отшлифованная линза.
— Куплено в Голландии, — говорит он, — первоклассная штучка!
Он поднимает линзу и, поймав в нее солнечные лучи, направляет на стол яркую светлую точку.
Кое-кто понимает и вздрагивает.
— Это не мое стекло, — говорит Хенрик. — Я его стащил у Эрвина, и он знал это и знал также, что я им воспользовался.
— Достаточно одной секунды, — добавляет он.
Тут уж и тугодумы понимают и вздрагивают.
Страшное известие запивается водкой, и вскоре трактир пустеет. Новость летит по городу, как полова в бурю. Хенрик один сидит возле двери трактира. Хозяин собирает стаканы.
— Не мог придержать язык за зубами, — говорит он.
— Эта птица не хуже той, — заявляет Хенрик.
— Нет, — говорит хозяин, — первый дрозд был лучше. Хорошие времена миновали. А из тебя никогда ничего путного не выйдет, потому что ты не умеешь хранить тайны!
— За меня не тревожься, — говорит Хенрик.
Первый страх сменяется гневом, направленным против Эрвина: мы пригрели змею. Потом появляются улыбки. Мы верили в сказки, но теперь мы стали умнее. А кроме того, в приличных домах входит в моду держать дроздов, и Хенрик спешит удовлетворить все заказы. Он веселый поставщик дроздов, и его популярность растет. Люди такого сорта всегда нужны. Только долго ли может продержаться мода? Если бедных птиц не кормить, они сдохнут от голода, а если поддерживать в них жизнь, они повсюду оставляют свои кляксы — этого не стерпит ни одна чистоплотная хозяйка. Последняя забота, конечно, тоже возлагается на Хенрика. И он кладет на могилке маленький камешек.
Недавно мы узнали, что Эрвин прекрасно устроился на севере, где людей провести ничего не стоит. По слухам, он обручен с пасторской дочкой. И если он угодит к ней под каблук, то поделом ему.
Карл Банг
Копенгагенская трагедия
Перевод Т. Величко
Еще в детстве меня увлекла идея сочинить роман наподобие американских, солидный и объемистый, создать эпопею о великом трагизме будней. В самом деле, разве мало у нас своих трагедий, разве мало будней?! У нас, в Дании.
Между тем, когда многолетний труд мой был уже близок к завершению, я понял, что время подобного рода романов, пожалуй, прошло — как и наше с вами время проходит безвозвратно, — что люди, обыкновенные, будничные люди, так хорошо знакомые и вам и мне, просто не успевают теперь читать толстые книжки о серых буднях, потому что сами ушли в них с головой.
О, как много разных судеб в большом городе! Ведь каждый имеет свою судьбу, да только не знает об этом.
В ограничении залог мастерства, так сказал Гёте, в ком Западная Германия видит великий буржуазный идеал, а Восточная Германия — неукротимого народного демократа. Он, однако ж, упустил из виду, что применительно к судьбам нашим ограничение отнюдь не означает совершенства. Мы шагаем каждый своей обособленной тропкой, большой город напяливает на нас тесную смирительную рубашку. Город забирает себе нашу жизнь, взамен же дает нам работу, горбатит наши спины, подрезает крылья нашим мечтам, изматывает наши нервы. И певец поет, писатель пишет, столяр столярничает, распутница распутничает, иного им не дано — город каждого втиснул в жесткую рамку.
Чтобы мой пространный опус не погиб втуне, я его сократил. Мне кажется, отчетливая ясность изображения ни в коей мере не пострадала оттого, что я выкинул несколько тысяч страниц. Скорее наоборот. За каких-нибудь четверть часа вы становитесь свидетелем крушения судеб, перед вами проходит человеческая жизнь, изменчивая и быстротечная.
Но разве не замечательно?! Все мы рождены жить. Почти все. Так это ли не хорошо!
…День-деньской безостановочно текут людские толпы, никто ни на кого не смотрит, все спешат, спешат. Под землей грохочет подземка, на земле трамваи визжат и трезвонят, скрипят и глухо лязгают на поворотах — этакие адские машины, дребезжащие на одних и тех же поворотах, — покуда не окажутся на свалке, в точности как мы с вами. Они словно символ нашей собственной судьбы.
А для него трамвай как раз и стал судьбой. Был он вагоновожатым, одним из тех, что стоят, держась за рукоятку, — трамвай тронулся — остановился — снова тронулся — снова остановился. Романтически настроенный юноша, он поступил работать на маршрут номер четырнадцать с твердой решимостью выполнить свой долг до конца, никогда не сворачивать с правильного пути.
Однако время шло, он постепенно менялся. Разумеется, долг свой он по-прежнему выполнял: переводил, где положено, стрелку, отставал от расписания, как водится, минуты на четыре и едва тащился к Центральному вокзалу, когда людям надо было поспеть на поезд.
Но отчего же сгорбилась его спина, отчего помрачнело его лицо, отчего облысела так скоро его голова? Разве не был он в трамвае постоянно окружен своими ближними, самыми различными людьми, молодыми и старыми? И разве не бывало, что красивые девушки, стоя у него за спиной, дышали ему прямо в затылок? Как же, конечно, бывало, и довольно часто.
В начале своей карьеры, держась вот так за рукоятку, он обращался к пассажирам, отпускал остроумные замечания и вообще чувствовал себя в своей стихии. Но с годами на душе у него становилось все более и более скверно. Все реже и реже слетали с его уст веселые замечания, да и в тех появился какой-то горький призвук, а под конец ничего в них, кроме горечи, и не осталось.
Горечь же вызвана была тем, что никто ни разу, ни единого разу не откликнулся на его слова, не сказал ничего ему в ответ.
Вот что его мучило, вот какой вопрос немолчным эхом перекатывался по ночам в голове и совсем лишил его покоя. Неотвязный вопрос: почему люди никогда с ним не разговаривают?
Так проходили годы. Спина его еще больше сгорбилась, лицо еще больше покрылось морщинами, последний блеск погас в глазах. Ближние так и не удосужились в них заглянуть, а то бы они ужаснулись. Но люди никогда не заглядывают друг другу в глаза, и потому никто не видел глаз старого вагоновожатого, отмеченных печатью бессонных грез.
Да, у каждого человека есть своя судьба. Судьба — какое гулкое, зловещее слово. Однако же у большинства из нас не та судьба, что была нам предначертана. Ненасытный город перемалывает в своей пасти наши исконные, личные судьбы. Судьба-то есть, только все равно она человеку не достается. Так уж устроена эта поганая жизнь.
В какой-то момент проклюнулся в душе его росток протеста против жизни, против этой беспросветной жизни, — и стал крепнуть, зреть, медленно, как зреют все значительные мысли и идеи.
Когда наш романтически настроенный вагоновожатый был еще молод, он обзавелся квартиркой, в которой одному ему было более чем просторно, но он надеялся в один прекрасный день заманить к себе симпатичную женушку. Увы, за все долгие годы ни одна женщина, кроме той, что приходила убирать, не побывала у него дома.
А ведь как раз в то самое время, когда он поселился в этой квартире, в квартире напротив поселилась его судьба.
Сорок лет они прожили потом рядом, дверь в дверь, он и его судьба. И не знали об этом.
В ту пору она была молода, свежа, хороша собой. И думала, что не сегодня-завтра явится суженый и переманит ее к себе. Это были приятные, сладкие мысли. Ее совсем не трудно было переманить.
Чтобы заработать на обзаведение, она нанялась сиделкой в больницу, потому что за это хорошо платили. Ночь за ночью проводила она без сна, в мечтах о светлом и счастливом будущем, сидя возле больных, которые со стоном метались на своих койках.
Когда же наступало утро, она отправлялась домой и ложилась спать. Вставала далеко за полдень, шла за покупками, потом приходила и готовила себе поесть. А поздно вечером ехала опять на работу. На трамвае, только не на четырнадцатом.
Но отчего же сгорбилась ее спина, отчего помрачнело ее лицо, отчего слиняла ее свежесть и потускнели волосы? Она так ни разу и не встретилась с тем, кто был ее судьбой, потому что работала по ночам, а днем спала. Они уходили из дому и возвращались в разное время и поэтому никогда не сталкивались.