Современная датская новелла - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда же наступало утро, она отправлялась домой и ложилась спать. Вставала далеко за полдень, шла за покупками, потом приходила и готовила себе поесть. А поздно вечером ехала опять на работу. На трамвае, только не на четырнадцатом.
Но отчего же сгорбилась ее спина, отчего помрачнело ее лицо, отчего слиняла ее свежесть и потускнели волосы? Она так ни разу и не встретилась с тем, кто был ее судьбой, потому что работала по ночам, а днем спала. Они уходили из дому и возвращались в разное время и поэтому никогда не сталкивались.
Зато довольно часто случалось, когда на дворе сияло утро или опускался тихий вечер и он уже был дома, а она еще только собиралась уходить, или наоборот, — случалось, что оба они выходили на балкон и, с тайной тоской воздевая руки к небу, вздыхали тяжело, как вздыхают лишь наедине с самим собой. Но балконы их были разделены фанерной перегородкой, поэтому они никогда друг друга не видели, а стоны всегда вырывались у них из груди в одно и то же мгновение, поэтому ни один из них не слышал стенаний другого. Ах, души их были так глубоко созвучны! Тайные, невидимые узы соединяли их.
Настал день, когда старый вагоновожатый почувствовал, что больше не может. Почти сорок лет с ним никто не говорил. И если сам он изредка еще раскрывал рот, слова его были горьки, как желчь, и звучали злобно, как хриплый крокодилий кашель в вонючей тине. Он умел так объявить название остановки, что людей мороз подирал по коже. Это отнюдь не входило в его обязанности, но иногда он просто не мог удержаться.
И вот после того, как он сорок лет, находясь среди ближних, был окружен непробиваемой стеной молчания, нервы его не выдержали, чувство протеста взяло верх над рабской покорностью большому городу. В порыве неуемного буйства, ощущая глубокое внутреннее торжество, которое неизменно сопутствует поступкам, совершаемым наперекор всем законам и установлениям, он свернул на путь, не имевший абсолютно никакого отношения к четырнадцатому маршруту. Потом резко затормозил, так что искры взметнулись, и, обернувшись к пассажирам, крикнул с укоризной и в то же время с отчаянием:
— Почему вы никогда мне не отвечаете, когда я с вами заговариваю?!
Сначала они с удивлением воззрились на него: бывает, конечно, что люди теряют рассудок и начинают вытворять всякие глупости, но об этом обычно узнаешь из газет. Потом молча указали на табличку, прикрепленную под самым потолком в кабине вагоновожатого. «Во время движения вагоновожатому воспрещается отвечать на вопросы пассажиров», — гласили неумолимые руны таблички.
Потрясенный, он спрыгнул со своего трамвая, сорвал с головы опостылевшую форменную фуражку, швырнул ее на землю и зашагал прочь под исступленный трезвон трамваев, выстроившихся в хвост за его четырнадцатым номером.
Он шел, подставив сравнительно свежему городскому ветру свою облысевшую макушку, и думал, до чего же все-таки злы люди и в особенности трамвайный управляющий. Ибо не в том ли состоит первейшая и благороднейшая обязанность человека, чтобы отвечать на вопросы своих ближних?
Словно в резком, слепящем свете молнии предстала перед ним трагедия его жизни: да кому же придет охота разговаривать с человеком, к которому даже с вопросом нельзя обратиться?
В сердцах старый вагоновожатый зло буркнул себе под нос название какой-то остановки.
Медленно добрел он до дому, вошел в свою пустую квартиру. Теперь даже уборщица к нему не заглядывала. У нее обнаружилась вода в коленке. Что тут было возразить.
Непонятное чувство страха овладело им, страха и беспокойства. Свобода — вот что его пугало, непривычная, огромная, головокружительная свобода: ведь он мог теперь делать все, что ему заблагорассудится и когда ему заблагорассудится. Твердая каменистая почва большого города глушит вольные ростки в человеческой душе, первоначально созданной для безграничной свободы, и он ощущал свободу как непосильное бремя.
Но не так уж долго пришлось ему нести это бремя. Наша достославная полиция, которая всех нас так или иначе держит под своим неусыпным наблюдением, очень скоро материализовалась в образе двух мрачноватого вида стражей порядка, решительно форсировавших лестницу и позвонивших в дверь старого вагоновожатого. С тем чтобы забрать его, препроводить в полицейский участок и призвать к ответу за совершенное им ужасное преступление.
Да, дорогой читатель, жизнь — странная и жестокая штука. И все же бывают в ней мгновения, исполненные рокового драматизма, когда не думаешь, хороша она или плоха, когда в сердце с шумом плещутся волны прибоя, составляющего самую жизненную суть, когда словно приподнимаешься над буднями, возносишься на головокружительную высоту и ощущаешь биение могучих крыльев жизни. А произошло вот что: как раз в тот момент, когда двое неподкупных стражей порядка вели вниз старого вагоновожатого, выглядевшего еще старее обычного, по лестнице поднималась старая сиделка, старая, седовласая сиделка.
И они наконец встретились, эти двое, что жили в одном доме, дверь в дверь, и были предназначены друг для друга. Впервые встретились их глаза, и нежная любовь вспыхнула в их старых сердцах. О, в эту секунду они с готовностью простили городу все причиненные им страдания и одиночество. Люди ведь так великодушны, стоит им только получить от жизни хоть капельку радости.
Даже суровые и неподкупные стражи порядка ощутили свою сопричастность чему-то великому, что было выше их разумения, вселяло в них некоторую неуверенность, а может быть, и страх, во всяком случае, они вдруг остановились посреди лестницы, и вместе с ними — зажатый с двух сторон грешник. А старая сиделка подошла к нему совсем близко, глаза ее сияли, какое-то слово трепетало на губах, просилось наружу помимо ее воли.
— Ключ, — прошептала она горячо, почти сладострастно, — ключ! — Как заклинание.
И он, словно ожившая статуя, начал шарить рукой у сердца, потом просунул два пальца в жилетный карман, вытащил ключ от своей квартиры. И вручил этот ключ ей. А затем двинулся дальше в сопровождении двух неподкупных стражей, с высоко поднятой головой, с ликующим взором, как один из тех мучеников-подвижников, каких описывают в исторических романах. Как человек, не побоявшийся пойти собственным путем, хоть и ступивший на него с большим опозданием.
На том, собственно, и кончается мой длинный, захватывающий роман о человеческих судьбах в мозглой атмосфере большого города.
Но ведь это только в романах наступает конец, на котором все обрывается. В жизни же всегда остается спасительное «может быть». Им-то мы все и живем, этим «может быть».
Вот так и старушка сиделка. Оставила свое жилье и поселилась у старика вагоновожатого. Прежде чем сунуть ключ в замочную скважину, она нежно поцеловала его. И стала жить в его квартире, уповая на «может быть». Может быть, он вернется, может быть, им еще дано будет вкусить супружеского счастья.
И, проводя жизнь в ожидании и бдении, она поливала его чахлые комнатные цветы, питалась консервами из его припасов, платила за него в больничную кассу и просматривала его скудную почту.
Старого вагоновожатого приговорили к исправительно-трудовым работам на неопределенный срок с лишением свободы.
Так что, может быть, он еще и выйдет. Любовь все способна преодолеть, она дает человеку силы выстоять даже в самых тяжких условиях.
Может быть…
Обезьяна
Перевод Е. Суриц
Это история про улицу, которую уже и не назвать было улицей, про людей, ютившихся по развалинам, и про старую обезьяну, воротившую улице ее прежнюю жизнь.
Когда умолк грохот бомб и вернулась тишина, люди поняли, до чего же они устали, и всем захотелось одного: забиться в свои норы, и забыться, и спать, спать без снов.
Но некуда было забиться. И началась долгая, трудная работа. Улицу сначала расчистили от обломков взорванных стен, а потом устроили норы по подвалам и среди обломков и стали жить дальше, ведь жить дальше — самое простое и естественное.
В один прекрасный день на улице появилась обезьяна. Старая обезьяна с сединой на висках. Это была обезьяна из бродячего цирка, но война положила конец его существованию, разогнала зверей и циркачей, и старая обезьяна, умевшая показывать карточные фокусы, ездить на велосипеде и много кой-чего еще, сделалась никому не нужна.
И вот она осела на старой улице. У нее были длинные, сильные руки, способные к трудной работе. Она таскала тяжелые балки и камни ловчее любого мужчины, и высекала каменные кубы, и складывала их в аккуратные штабеля, ничуть не уставая. Непрестанно стучал ее топор, непрестанно трудились сильные, жилистые руки.
Ее работу ценили. А всем известно, что за труд полагается платить. Но у них почти ничего не было. Однако немного еды всегда для нее находилось. С миру по нитке, как говорится. Ну и переночевать ее пускали — то в одну семью, то в другую. Спала она, правда, на сыром тряпье по грязным погребам, но о лучшем и не мечтала — людям самим жилось ничуть не слаще.