Смерть отца - Наоми Френкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что от меня хочет этот человек?» – тяжесть окружающего запустения давит на Гейнца. В кухне все покрыто темным слоем пыли. Александр открывает дверь в смежную комнату, и Гейнц следует за ним с неспокойным чувством.
Большое широкое деревянное корыто стоит в абсолютно пустой комнате. Над корытом, на стене, детская рука начертала большими черными буквами:
Здесь вы можете видеть,Как лягушка рискнула жизнью,И с радостью, и без броду,Прыгнула в воду.
– Это мой почерк! – Александр расстегивает пальто, словно вдруг стало жарко в прохладной комнате. – В детстве я написал эти стишки на стене. Штукатурка отпала, а стих остался. В этом корыте Густа нас мыла и пела нам очень красивые песни, которые матери моей, естественно, не нравились. Мама наша была гордой и статной женщиной. Она исполняла все заповеди и учила нас морали.
И таким одиноким выглядит этот мужчина в пустом доме, что Гейнца невольно волнуют его воспоминания. Он сидит вместе с Александром на подоконнике. Во дворах стоят пустые курятники и загоны для коз. Горки песка на детской площадке, поломанные качели, висящие на обломке дерева. Усилившийся ветер ударяет по жестяным стенкам курятников и по рухляди, раскинутой по дворам. Александр указывает на курятники. Недалеко от них ржавеет старый водяной насос.
– Я в доме отвечал за гусей и кур, – грустно улыбается Александр, – однажды я пришел к выводу, что столь долгое сидение на яйцах не в пользу гусыне, и решил ускорить этот процесс. Я взял яйца и положил под толстую перину, которая валялась на чердаке. Логически я рассуждал, что эти перья согреют яйца, как и перья гусыни. Когда, по моим расчетам, должны были вылупиться птенцы, собрал я всех дружков на чердак и торжественно поднял материнскую перину. Ни писка, ни птенца! Шесть яиц лежали холодными под периной. – Александр смеется и постукивает пальцами по подоконнику. – Господин Леви, я всегда хотел, чтобы жизнь совершалась по разумным правилам, но не знал, что у человека правила не всегда идут в ногу с логическими причинами. Перина это перина, а мать это мать.
Неожиданно Александр вперяет изучающий взгляд в гостя: «Он удивительно внешне похож на Артура в молодости, и, вероятно, характером абсолютно на него не похож. Если Артур был понятливым собеседником, этот вообще не понимает, о чем речь. Чужд». Гейнц отводит взгляд от пытливых глаз сидящего рядом человека. Лучи солнца освещают последние две строки стишка на стене над большим корытом:
И с радостью, и без броду,Прыгнула в воду.
Гейнц смотрит в окно. Железные ограды отделяют дворы от огородов. Краска сошла с оград, и они порылись ржавчиной. На огородах выросли и состарились деревья. В соседском саду под оголенным грушевым деревом стоит забытая беседка. Высокая каменная стена замыкает огороды и протягивается вдоль всех домов.
– В детстве мы были уверены, что эта стена – край мира. Мы ведь росли в закрытом мирке небольшой общины, в которой еврейская вера и правила еврейской жизни определяли повседневность. Вы, господин Леви, знакомы хотя бы частично с нашим образом жизни?
– Нет, – отвечает Гейнц, – религия Моисея мне чужда.
– Чужда вам? – переспрашивает Александр, и кажется ему, что перед ним стоит Артур.
– Когда мы немного повзрослели, извозчик Мадель повез нас на своей карете по ту сторону высокой стены в гимназию в соседнем городке. Карета его представляла большую черную колымагу, трясущуюся на пружинах так, что стекла ее окошек позванивали всю дорогу. Мы действительно были взрослыми подростками, прошедшими церемонию совершеннолетия – бар-мицву – в тринадцать лет, и во время молитв надевали филактерии. Бич Маделя посвистывал в воздухе, кони ржали и мы, сыновья и дочери работников латунной фабрики, сидели вместе в карете. И эта гуманитарная гимназия была первым большим миром, куда мы вырвались из замкнутых стен общины, от религии и строгих заповедей. И, несмотря на все это, – Александр поворачивает голову к Гейнцу, и взгляд его как бы просит гостя пересилить себя и сказать что-то поверх всего им сказанного. – И, несмотря на все это, господин Леви, мы никогда не прерывали пуповины, связывающей нас с нашим еврейством. Все мы, питомцы латунной фабрики, покинувшие эти высокие стены, все мы вернулись к иудаизму, пусть и в измененной форме.
В глазах Александра светится надежда, что Гейнц поймет хотя бы маленькую толику из того, что он пытается объяснить. Он бы очень хотел взять сына Артура Леви в ту самую карету Маделя и вернуть его по долгой дороге к закрытым дворам за высокой стеной. Ему кажется в эту минуту, что весь успех его нынешней поездки к евреям Германии зависит от этого молодого человека, от его, Александра, силы убеждения – вернуть сына Леви к своим истокам. И объяснить ему смысл иудаизма он должен не в широком мировом контексте, а именно здесь. Гейнц же смотрит смущенным взглядом в напряженное лицо собеседника и говорит:
– Эти пустые оставленные дворы наводят тоску.
Беспокойство в душе Гейнца усиливается. Он видит рядом с собой человека, плененного ностальгией к чуждому для него, Гейнца, миру, смысл которого он просто не может уловить, он размышляет, глядя на высокую стену: «Что хорошего было в те дни жить за такой стеной». Но тут же мелькает в его глазах насмешливая искра, и он добавляет про себя: «Глупости. В эти дни пробивается любая стена. Нет убежища человеку, ни в каком месте в мире». Но Гейнц чувствует, что беспокойство, которое вселило в него заброшенное человеческое жилье, теперь останется в его душе, где бы он ни был.
Александр следит за изменяющимся выражением лица собеседника, надеясь найти отзыв, но находит лишь усмешку и недовольство.
– Скоро наступит ночь, – говорит он, пытаясь сменить тему, – и воздух наполнится ароматом.
И после нескольких минут молчания:
– Хватит на сегодня, нас уже, наверно, ищут.
Александр останавливается на улице и окидывает последним взглядом свой отчий дом. Усмиряя боль ушедшей жизни, он достает из кармана чистый платок и тщательно очищает с нового своего костюма темную пыль, осевшую на него в старом доме.
– Что? – удивляется Габриель Штерн, открывая дверь и видя своего друга Александра в обществе Гейнца, – ведь лишь недавно я оставил вас наверху, в вашей комнате, – смеется он и сжимает руку Александра.
– Он прокрался ко мне наружу, к скамье «глаза Божьего», – улыбается Александр, – это же сын Артура.
– Обед вас ждет, – зовет их Моника, – пожалуйста, к столу.
В просторной столовой в стиле всего дома, среди роскошной мебели, Моника Штерн выглядит еще скромней.
Александр, как уважаемый гость, сидит во главе стола. Слуга стоит рядом. Вино в бокалы разливает сам Габриель Штерн.
– Что слышно в еврейской общине? – спрашивает Александр.
На лице Габриеля внезапно возникает усталость, словно не эта тема подходит к бокалу прекрасного вина. И все же он отвечает другу.
– Дела в общине неважны. Ассимилянты решили отменить еврейские школы, и после бурных заседаний и обсуждений община отменила поддержку «Халуца».
– Так? Именно в эти дни?
Гейнц поднимает голову: дело «Халуца» ему не чуждо. Иоанна уже взволнованно рассказывала ему о том, что отменили поддержку. Нельзя сказать, что Гейнц отнесся серьезно к ее рассказу. Теперь он слышит это из уст уважаемого господина Габриеля Штерна. Видно, что маленькая Трулия в курсе серьезных дел. Первый раз за весь день Гейнц улыбается.
– Когда мы с Моникой в ближайшие месяцы, как я надеюсь, уедем, то передадим старое здание и все земли под этими зданиями организации «Халуц», чтобы они организовали здесь ферму и школу для подготовки пионеров по освоению страны Израиля, как и полагается пионерам – халуцам.
Александр поднимает бокал вместе с Габриелем и Моникой:
– Это отличное решение, – говорит он, глядя поверх бокала на Гейнца.
«Вот, сейчас время спросить Габриеля Штерна о причинах продажи акций и намерениях оставить дело», – размышляет Гейнц и присоединяет свой бокал к остальным трем, прокашливается, намереваясь говорить, но Александр его опережает:
– Вчера я был свидетелем уже нашумевшего скандала, который затеяли нацисты против молодого куплетиста-еврея.
– Господин, вы были свидетелем скандала, который поднялся из-за нашего Аполлона? – поворачивает Гейнц к нему голову.
– Нашего? Почему нашего?
– Он друг нашего дома. Семья наша очень огорчена этим случаем. Мы уверены, что он в жизни не держал пистолет в руках. Мы ищем возможность ему помочь.
– Кто этот парень?
– Известный куплетист.
– Но кто он? Откуда? Из какой семьи?
– Не знаю, господин Розенбаум, – сам удивляется Гейнц тому, что ничего не знает о своем друге Аполлоне. – Я не очень-то интересовался его домом и родителями. Он никогда их не упоминал. Единственно, я знаю, что он прибыл в Германию из Польши после войны.