Взбаламученное море - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20. Надругательство над моим героем
Когда на другой день Бакланов пришел на службу, столоначальник его был уже там.
По свойственной всей людям слабости – следить за своими умственными детищами, Бакланов сейчас же заметил, что решенные им вчера дела лежали на столе, но все резолюции его с верху до низу зачеркнуты и вместо них написаны другие.
– Что ж, разве то, что я написал, не годися? – спросил он несовсем спокойно столоначальника.
– Да-с! – отвечал тот с своею, по обыкновению, гордо поднятою физиономией и, как бы сказав самую обыкновенную вещь, отошел и стал разговаривать с делопроизводителем.
Бакланов однако не хотел сразу отказаться от своего труда.
– Почему же нельзя уж земский суд припугнуть? – спросил он насмешливо, когда столоначальник снова возвратился на свое место.
– Потому, что на него мы можем представлять только в губернское правление, – отвечал тот и, преспокойно взяв лист бумаги, начал на нем писать.
Бакланов закусил губы. Он видел, что молодой начальник его был прав и не из пустого каприза перемарал резолюцию.
– Но почему же об раскольниках не прошла резолюция? – спросил он не таким уж решительным голосом.
– То какая-то бессмыслица, – отвечал столоначальник и, сверх обыкновения, даже улыбнулся.
– Но ведь это еще доказать надо! – проговорил Бакланов.
– Консистория нам сообщает, чтобы командировать депутат – только! – отвечал столоначальник и, как бы не желая больше рассуждать о подобных пустяках, снова принялся писать.
– Но позвольте-с! – воскликнул Бакланов: – я сам видел на месте в жизни, как несправедливо притесняют раскольников.
– Что ж из того? – спросил столоначальник.
– А то, что мы, как защитники крестьян, должны же за них заступаться.
– Депутата для того и командируют; наконец, это дело будет в судебном месте, решение пришлют нам на заключение.
Бакланов опять видел, что молодой столоначальник прав. Будь это старик, Бакланов перенес бы терпеливо, но такой молокосос и так славно знает дело. «Как у него, канальи, все это ясно и просто в голове», – думал он и, робея взяться за резолюции, стал заниматься настольным. Исписав в одном деле всю бумагу, он обратился к столоначальнику.
– Что тут пришить надо? У меня больше нет места! – спросил он его совершенно спокойно.
– Как места нет? – спросил столоначальник и даже покраснел; но, взяв реестр в руки, решительно пришел в ужас.
– Что вы такое тут наделали? – спросил он глухим голосом.
Бакланов тоже струсил.
– Что такое? – спросил он в свою очередь.
– Вы всю книгу испортили: она выдана на год, а вы по двадцати делам всю бумагу исписали – это сумасшествие наконец!
– Но ведь как же, иначе нельзя… – говорил, заикаясь, Бакланов.
– Как нельзя-с!.. Вы чорт знает каких выражений тут насовали: «странные распоряжения» уездного суда, «возмутительная медленность» гражданской палаты, тогда как она выжидает апелляционные сроки.
Столончальник взял книгу и пошел к секретарю. Оба они несколько времени, как бы совершенно потерявшись, разговаривали между собою. Наконец секретарь обратился к Бакланову.
– Вы, видно, не служить сюда поступили, а портить только; коли сами не понимаете – спросили бы…
Стыду и оскорблению моего героя в эти минуты пределов не было. Он не в состоянии даже был ничего отвечать.
– Объяснить надо Емельяну Фомичу; доклад особый придется писать… – толковали между тем его начальники.
«И к Емельяну Фомичу еще пойдут, к скоту этому!» – думал Бакланов, совсем поникнув головой.
Столоначальник прошел в присутствие.
Бакланов, стыдно сказать, дрожал, как школьник.
– Г-н Бакланов! – крикнул наконец из присутствия голос Емельяна Фомича.
Считай Бакланов хоть сколько-нибудь себя правым, он всем бы им наговорил дерзостей, но он ясно понимал, что тут наврал и был глуп: вот что собственно его уничтожало.
– Вас определили, а вы не хотите ни у кого спросить? Ведь это не стихи писать! Нет, не стихи, – повторил несколько раз Нетопоренко и с таким выражением, что как бы презреннее стихов ничего и на свете не было.
– Ученые, тоже: ах, вы! Вот вам пример, молодой человек! – При этом он указал на стоявшего гордо у стола столоначальника. – С первого разу в службу вникнул как следует: а отчего? – оттого, что ум есть, а у вас ветер! Ступайте!
Бакланов, и тут ни слова не ответив, вышел. «Подать в отставку!» – подумалось ему, но это значило бы явно показать, что он струсил службы и не может ее понимать.
Домой он возвратился в совершенном отчаянии.
«На что я способен и чему меня учили?» – думал он с бешенством.
Бедному молодому человеку и в голову не приходило, что в своем посрамлении он был живой человек, а унижающии его люди – трупы. Что как ни нелепы на вид были его распоряжения, но в них он шел все-таки к смыслу их мертвого и бессмысленного дела!
Часть третья
1. Наперсница
От Новоспасского кладбища по шоссе, обсаженному пирамидальными тополями, в город К*** ехала быстро щегольская парная карета. На набережной, перед небольшим, но красивым домиком экипаж остановился, и из него вышла молодая женщина в трауре. Решительно не замечая – кто ей отворил дверь, как все мило было в белой светлой зале, как в палевой гостиной, в простеночных зеркалах, отразился ее стройный стан, она пришла и в следующей комнате, имевшей вид будуара, сняв с себя шляпку, села на табурет перед богатым туалетом. Это была наша Софья Петровна Ленева.
Костюм ее, по наружности, был довольно прост: черное шелковое платье, черные бусы с довольно большим крестом, черные браслеты; но чего все это стоило, понял бы самый неопытный глаз: изящество дышало в каждой вещичке на ней, в каждой складке ее платья.
По стройности и правильности своего стана и выразительной красоте лица, Софи как будто бы и на русскую даму не походила. Скорей это была итальянка, но только итальянка светская, аристократическая.
В ее будуаре было богато и с большим вкусом убрано.
Софья Петровна по крайней мере с час сидела, полузакрыв лицо и погруженная в глубокую задумчивость. Лицо ее выражало печаль и озабоченность.
Маленькая, почти потаенная, под пунцовыми обоями дверь отворилась, и в комнату, по мягкому, шелковистому ковру, неслышно вошла тоже знакомая нам девушка, Иродиада, и тоже в трауре, с изящным белым воротничком и с вышитыми рукавчиками. Она очень похорошела, сделалась еще стройнее, и даже ноги у ней стали маленькие, изящные и обутые в пятирублевые прюнелевые ботинки.
История ее, с тех пор, как мы ее оставили, очень проста: смирением своим она до того умилила Биби, что та сама ей раз сказала:
– Не хочешь ли, Иродиада, в монастырь?.. Я вижу, что тебя ничто в мире не влечет!
– Да, сударыня, если бы милость ваша была, – отвечала Иродиада.
– Ах, пожалуйста! Я за грех тебя считаю удерживать тебя, – отвечала Биби и в первую же поездку в город дала Иродиаде вольную.
Та сначала объявила ей, что поедет к Митрофанию на богомолье, а вместо того проехала в ту гебернию, где жила Софи с мужем.
– Возьмите меня, Софья Петровна; я буду служить вам, как и тетеньке вашей служила!.. – объявила она; в этот раз в голосе ее слышно было что-то особенное, так что Софи, не задумавшись, взяла ее и, по своей страсти видеть около себя все красивое, сейчас же одела ее как куколку.
Бывшей печальнице и смиреннице, кажется, это было весьма не неприятно, и затем госпожа и служанка очень скоро и очень тесно сошлись между собою.
– Эммануил Захарыч прислали-с! – начала наконец Иродиада, негромко и неторопливо.
Софи взмахнула на нее глазами, и какое-то утомительное чувство промелькнуло у ней на лице.
– Что же? – спросила она.
– Спрашивают, могут ли они приехать к вам.
– Нет! – сказала было сначала Софи резко; но потом, обдумав, прибавила: – скажи, что я только что сейчас приехала с могилы моего мужа, мне не до гостей.
Иродиада неторопливо вышла.
В своей комнате, тоже очень чистенькой и красиво прибранной, она нашла черноватого, курчавого молодого господина, с явно еврейскою физиономией, большого, должно быть франта, с толстою золотою цепочкой на часах и в брильянтовых перстнях.
– Сто-зе-с? – спросил он, модно помахивая шляпой.
– Они больны… не могут принять, – отвечала Иродиада.
– Ах ты, Бозе мой, Бозе мой! – произнес посланный: – так господин убивается… так!
– Они очень нездоровы! – отвечала Иродиада прежним ровным тоном.
Посланный не уходил и продолжал смотреть себе на руки и на сапоги.
– Могу ли я с вами переговорить два слова? – сказал он наконец.
– Что? – спросила Иродиада.
– Два слова! – повторил он и вслед за тем начал что-то такое скороговоркой объяснять Иродиаде. Она его слушала как-то насмешливо-холодно.
– Так? – заключил он.
Молодой человек торопливо засунул руку в боковой карман, вытащил оттуда бумажник, вынул из него сторублевую бумажку и подал ее Иродиаде. Та равнодушно приняла ее. Молодой человек протянул к ней руку; она хлопнула по ней своею рукой, которую он и поцеловал с чувством, а затем, надев еще в комнате шляпу набекрень, модно расшаркался и вышел. Иродиада как-то мрачно посмотрела ему вслед.