Блокада - Анатолий Андреевич Даров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бас предпочел фламандцев.
– Люблю женщин, – сказал он, – голых и толстых.
Кто не работает в Доме техники, тот не изучает теперь ни «Краткого», ни долгого курсов, а рыскает по всему городу в поисках жратвы. Только на лекции профессора Пошехонова приходят все дружно. Он выздоровел сразу после Октябрьского праздника и рассказывал теперь больше о чем-нибудь «из жизни». Так обычно говорили колхозники, когда у них спрашивали, какая книга или какой кинофильм им больше нравится. Ответ всегда был неизменным: «Ндравится все, которое из жизни». Видно, русский мужик испокон веку стоит у истоков реализма, хотя любит и сказки сказывать.
Профессор по привычке перелистывал ненужный конспект и говорил голосом, еще более тихим, чем прежде.
– Эх, бедный, – вздыхал Бас, – надо для него соображать что-нибудь, а то он нам своей истории не дочитает.
Постановили единогласно: кто что-нибудь заработает «или так сопрет» – отделять своему профессору. Стали приносить ему – кто кусок хлеба, кто конфет, кто дуранды. Дуранда – прессованные отходы маслобойного производства – заменяла хлеб. Профессор, было, и слышать не хотел ни о каких «приношениях в ущерб своим желудкам», но потом сдался доводу, что «мы моложе и воспитаны не в помещичьем дому».
– Только не воруйте, – велел он, – воровать – большой грех, – и поднял кверху тонкий, как карандаш, палец, и все, опустив головы, сделали вид, что с ним согласились.
В хлопотах по устройству в своих апартаментах совсем забыли о прописке – в районном отделении милиции. Напомнил дворник, почти столетний старик.
– Война войной, детки, а порядок быть должен. И вещички тут, которые оставшись, не троньте.
Пошли, прописались. К удивлению всех, вместо обычного штампа временной прописки в паспортах им поставили печать на постоянное местожительство. Это было то, о чем многие мечтали в мирное время. Для этого женились на вдовушках с квартирами и дачами или устраивались работать на крохотные предприятия: лишь бы остаться в Питере.
Но теперь эту прописку назвали вечной.
– Видно, нам отсюда никому не выбраться: вечная прописка! – сказал Бас, но не басом, самоуверенно чеканя слова, а тихо, совсем как профессор. И все молча мяли в руках паспорта – документы эпохи.
О «вещичках» дворник напоминал кстати. Порылись в шкафах и чемоданах, и то, что не пришлось впору самим, быстро «сплавили» на рынке. Рассуждали просто: зачем лежать мертвым грузом тому, что может пригодиться живым? Да и разбомбить могут – зря пропадет добро.
Где-то в развалинах домов Бас нашел помятую жестяную печурку и сплющенные трубы к ней. Устанавливая ее среди комнаты, целый день весело гремел железом, насвистывал военные марши и напевал:
– Ты, моя буржуйка,
Эх, да мы с тобой…
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови,
Господи благослови.
Буржуев в России давно нет, но «буржуйки» остались. От них зимой в Осажденном погорело больше домов, чем от бомбардировок. И все же – хоть за одну струйку тепла, за один язычок пламени – кто из осажденных не был им благодарен, как говорили умирающие остряки, по сугроб жизни?
Два буржуйских венских стула легли костьми в буржуйке и запылали. Бас командовал:
– Эй, вы там! Два великих молчальника! Айда за водой! Только не на Мойку-помойку, не поленитесь до Невы прогуляться. И тяните не из той проруби, где топятся, а дальше, из эрмитажной проруби.
Вася Чубук и Сеня Рудин, подталкивая друг друга и гремя украденными в соседнем доме ведрами, поплелись вниз.
Вернулись они только через три часа, тяжело дыша и матерясь.
– Что лаетесь, лентяи? Не развалились, чай, по дороге? – упрекнул их Бас.
– Да я ничего. Это все Чубук, – сказал Рудин. – Стал снег жевать – увидел кровь и чуть в обморок не упал. Думает, что из горла. А я утверждаю, что из десен, от цинги.
Чубук сел на полу у печки и глядел прямо перед собой неподвижными глазами.
– Покажи зубы! – велел Бас.
– Что я вам, конь, что ли? – возмутился Чубук. – Отстаньте от меня. Это из горла кровь, я знаю. Зубы, как гвозди торчат, не шатаются.
– Не шатаются? Так зашатаются, если будешь у меня скулить. Выше голову, дистрофик несчастный!
– Да, я дистрофик, – согласился Вася и покорно открыл рот. Все поочередно заглядывали, только что не клали пальцы.
– Да, зубы ничего, вроде лошадиных, – констатировал Саша. – Вот и у меня тоже, посмотрите, – ощерясь, он показывал свои плотные, желтые зубы, поворачиваясь во все стороны. – И зачем, спрашивается, я донес их целенькими до наших дней? Чтобы теперь положить на полку?
– Кстати о полке, что над твоей головой висит. В стиле рококо… Давай ее в печку, – сказал Бас.
– Бас, а что такое дистрофия? – спросил Саша.
– Голодная болезнь. Пора бы знать.
– Пора… Чем позже бы мы об этом узнали, тем лучше было бы.
Дмитрий второй день не вставал с постели. Два дня он дежурил в Доме техники, замещая заболевшего сторожа. На посту, в вестибюле, было почти так же тридцатиградусно холодно, как и на дворе. Ни огромный тулуп, ни валенки не грели на голодный желудок. Застудил легкие – болезнь, называемая в народе удивительно точно: прострел.
Читал Евангелие, найденное в чемодане знаменитого артиста, и рассуждал вслух, как это было принято во всех студенческих общежитиях:
– Сын Человеческий… Казалось бы, ничто человеческое не должно быть Ему чуждым.
Вася Чубук, согревшись у печки, хотя и тоскливо, все же напевал:
– Дывлюсъ я на нэбо
Та й думку гадаю,
Чому я не сокил,
Чому не литаю?
– Потому что хохол, – сказал Бас. – Был бы кацап, вроде нас, – был бы соколом. Да еще каким – настоящим соколом был бы!
Саша философствовал над печкой:
– Какое это нахальное, вечно неудовлетворенное животное – человек: захотелось тепла – сделал печку и развел огонь. Теперь, глядя на огонь, хочется на нем чего-нибудь поджарить, вроде котлет. Лучше спать. Уснешь и все забудешь, как говорила моя мама, вечно недовольная советской властью.
– Да, котле-еты-ы, – с живостью поддержал Бас, – теперь я вспоминаю только котлеты – они заслоняют все остальное – и ругаю себя за то, что ел их не больше, чем по десять штук. Какой я был идиот!
Так обычно начинались голодные монологи – на сон грядущий, о том, как любили поесть в такое недавнее и далекое теперь, почти потустороннее мирное время.
– Ах, какие она галушки закатывала – закачаешься…