Новый Мир ( № 3 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В старорежимные времена поселок назывался Ванилово, а фабрика была Гусева, поскольку Гусев ее основал и ею же владел. Когда же старорежимные времена закончились и есть стало нечего, так как запасы стали подходить к концу и их едва хватало разве что для Москвы, то на фабрике начались легкие волнения. Тогда решили пойти на компромисс: так как продовольствия дать не могли по причине ограниченности его количества, то решили и фабрику и поселок назвать именем наркома продовольствия А. Д. Цюрупы, а продовольствие было обещано в будущем, зато во много раз больше. После этого легкие волнения сразу улеглись, а потом все к новой жизни потихоньку привыкли и продовольственный вопрос уладился сам собой.
Довольно-таки продолжительное время об Ольге Степанне я слышал, что она, будучи инвалидом, подняла шестерых детей и даже успела помочь поднять и нескольких внуков. Больше о ней я ничего не знал, потому что она умерла, когда мне исполнился один год. Еще, правда, слышал вскользь, что у нее на чердаке дома было много фарфоровой посуды Гжельского и Кузнецовского заводов (разумеется, посуда была старорежимная, но этот факт не подчеркивался).
Гораздо позже стали просачиваться обрывки других рассказов. Василь Сергеич, оказывается, пел в церкви на клиросе, замуж Ольга Степанна вышла за него рано и вроде бы не то чтобы без согласия родителей, но и не то чтобы с их согласия, так как отец Ольги Степанны якобы был управляющим Гжельского фарфорового завода и даже часто ездил в командировки в город Мейсен в Германию на тамошний фарфоровый завод, вероятно для обмена опытом (естественно, в старорежимные времена), а фарфоровая посуда Гжельского и Кузнецовского заводов на чердаке Ольги Степанны была ее приданым, несмотря на то, что родители ее были от этого, по их понятиям, неравного брака не в восторге.
Потом просочились сведения о том, что были какие-то нивы и что были кони, и еще была история, как старший сын Василь Сергеича, будущий дядя Леша, будучи двадцатилетним комсомольцем-активистом, этих коней отвел в колхоз, не спросясь, естественно, Василь Сергеича, поэтому Василь Сергеич, узнав такую новость, очень расстроился — тут у него горлом кровь пошла, он и умер.
Когда началась война, дядя Леша сразу на нее попал, потому что по возрасту подходил. Но попав на войну, он сразу попал в окружение и долго в нем был. Другой бы в его положении сидел и ждал, когда его разокружат, а дядя Леша научился виртуозно играть на аккордеоне и зачем-то выучил польский язык (видимо думал, что мы с поляками воюем, или в польский танк хотел попасть — не в смысле снарядом, а в смысле в нем ездить и воевать: попал же в такой танк грузин из польского фильма про четырех танкистов и собаку). Выйдя из окружения и вернувшись домой, в послевоенную жизнь он как-то не вписался. Польский язык в поселке имени А. Д. Цюрупы никого не интересовал, поэтому дядя Леша стал играть на привезенном из окружения аккордеоне на свадьбах, похоронах, именинах и прочих празднествах с вытекающими из этого обстоятельствами, а вытекали обстоятельства, как правило, в виде сорокаградусной или даже покрепче, в зависимости от материальных возможностей и оборудования отмечавших очередное событие. В таком состоянии дядя Леша всегда стремился доказать свою правоту и то, что в пятистенке он отнюдь не на последнем месте, а совсем даже наоборот. Доказывал он это всегда шумно и буйно. Наверное поэтому, а может быть, просто так совпало, но со временем пятистенок потихоньку опустел — дети и внуки Ольги Степанны перебрались в другие места: кто на учебу, кто на работу, а кто замуж. После смерти Ольги Степанны остался дядя Леша в пятистенке один: этот отрезок его жизни описать достоверно довольно-таки трудно, можно лишь предположить, что жил он гостеприимно и щедро, благо, места в пятистенке было предостаточно. В результате никакого старорежимного фарфора Гжельского и Кузнецовского заводов я отродясь не видел, о чем впоследствии иногда сокрушалась Нин Васильна. Очевидно, фарфору надоело лежать на одном месте, и он, как говорится, сделал ноги. Вообще, в пятистенке было очень много интересных предметов, но самые интересные были свалены грудой в горнице, правда, это уже было потом, когда в нем жила тетя Зоя. Самой интересной вещью на тот момент я считал нарисованный потрет Сталина, который стоял на полу в углу почему-то вверх ногами. Скорее всего потому, что тогда уже стало не модно вешать портреты подобного рода на стенку, а выбросить было жалко: вот он и стоял — а вдруг когда-нибудь пригодится? А дядя Леша умер, не дожив и до шестидесяти — отказало сердце, вроде бы на свадьбе или на каком-то другом мероприятии.
Раньше я часто слышал от тети Шуры ее риторические рассуждения о том, что кем бы они были, если бы не эта новая власть. Долгое время я ее в этих риторических рассуждениях поддерживал, потому что тоже так считал. Теперь же мне остается разве что развести в стороны руками, глубоко вздохнуть и сказать: “Не знаю, теть Шур, честно, не знаю, кем бы вы все стали, продлись старорежимные времена, а я, возможно, дедушку бы увидел”.
Иван Елисеича я тоже не застал. Долгое время говорили, что он пропал без вести где-то на трудовом фронте. Иван Елисеич был старовером и жил в Шуклине. При крепостном праве эта деревня вместе с соседними принадлежала помещику-староверу, который разрешал венчаться жителям этих деревень только между собой, чем они усердно занимались даже после отмены крепостного права. Когда же старый режим закончился, то все венчания отменили, а вместо этого создали ЗАГС. Поэтому жителям этих деревень жениться и выходить замуж стало можно, не ограничиваясь территориальным принципом, что они в последующих поколениях и делали, несмотря на явное неудовольствие своих староверских родителей.
Иван Елисеич был женат на Татьян Степанне, тоже, естественно, староверке, потому что тогда иначе быть не могло. Было у них пятеро детей, Егор Иваныч был средним, то есть третьим. Так как в Шуклине кроме домов ничего не было, то работали все в сельском хозяйстве. Иван Елисеич и Татьян Степанна грамоты не знали, были они тихими, то есть нешумными, каковыми и полагается быть истинно верующим людям: закрыл за собой дверь, зажег свечку, тихонько помолился, и стало на душе спокойно — истинная вера и шум несовместимы. Иван Елисеич был рыжебородым, потому что стричь и брить бороды у староверов не приветствовалось. Курить тоже не дозволялось, но Иван Елисеич курил, а чтобы Татьян Степанна не ругалась, выходил для этой надобности на крыльцо: сидел и курил, таким его и запомнили односельчане.
Позже я узнал некоторые подробности касательно Иван Елисеича и трудового фронта. По какой-то причине Иван Елисеич к строевой службе был не годен, поэтому его отправили на трудовой фронт в пункт Х, где он занимался разными трудовыми работами, и, вероятно, так хорошо занимался, что ему дали отпуск с обязательством вернуться к определенному дню назад. Приехал он в отпуск в родную деревню — тут увидел его председатель колхоза и, потирая руки, говорит, что завтра, дескать, поедешь на лесозаготовки в пункт У. Иван Елисеич был человеком послушным, он даже жену свою во всем слушался, да к тому же, как всякий неграмотный, перед грамотными робел. Так что вместо того, чтобы сказать председателю, что, дескать, я уже прикомандирован к пункту Х и должен туда вернуться к определенному дню, он ничего ему не сказал и на следующий день послушно отправился в пункт У. В результате Иван Елисеич в назначенное время в пункт Х не вернулся. О последствиях всего этого можно только догадываться, но больше его в родной деревне никто никогда не видел.
А Татьян Степанну я застал и даже какое-то время успел пожить у нее в деревенском доме. Любимым моим занятием было валяться на печке, именно валяться, а не спать, потому что спят ночью, а валяются днем. Спать на печке мне не разрешали, а валяться — сколько угодно. Но мне очень хотелось на печке поспать. Тогда я придумал, что на самом деле я на печке не валяюсь, а сплю: закрывал глаза и мечтал, считая, что мечты — это мои сны. Еще мне нравилось, затаившись на печке, смотреть через прогал между печной трубой и стеной на кухню, в которой хозяйничала Татьян Степанна, доставая ухватами из печи чугунные котелки со щами или кашей. В прогале между печной трубой и стеной лежали небольшие поленья, и я приноровился скидывать их в кухню, потому что от их падения Татьян Степанна пугалась, громко охала и приговаривала: “Это что же за поленья такие — сами с неба падают!”. Тогда я не понимал, что она мне просто подыгрывала, и радовался своей уловке, внутренне потешаясь над Татьян Степанной.
В углу у Татьян Степанны висела икона, перед которой она бухалась на колени и, осеняя себя двуперстным крестом, шептала молитвы — я тут же бежал к Татьян Степанне и, стараясь ее поднять, изо всех сил тянул ее руку вверх, потому что считал, что она упала и ее обязательно нужно поднять. Татьян Степанна ворчала и нехотя поднималась. Затем она жаловалась приезжавшим на выходные Егор Иванычу и Нин Васильне, что, дескать, я, окаянный, не даю ей помолиться. Если бы мне тогда объяснили, что она не падает, а молится, и что значит “молиться”, то я бы, безусловно, дал ей помолиться, потому что тогда еще не был пионером и не знал, какой вред и какое зло причиняет религия всему человечеству, в том числе и Татьян Степанне.