Поскрёбыши - Наталья Арбузова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои счастливые дни текли на Моховой, где некогда дед родился в казенной профессорской квартире отца своего и был крещен в Татьяниной церкви. Мои бездумные минуты летели на балкончике над клетчатым полом. Тогда еще не было этих холодных стекляшек – первого и второго гума. Слоновья доза истории КПСС не могла охладить пыла моей любви к истории отечества. А на Алексея Толстого той порой развернулись полномасштабные военные действия. Вовка-сын уже фигурировал в нашем повествовании как брошенный папой Васей. Этот выросший Вовка в описываемое мной время женат неодобряемым Еленой Захаровной браком. Держится от матери на приличном расстоянии, поскольку не унаследовал ее статей. Подпортил мухортый Вася-муж, который Васе-брату до плеча не доставал. Да уж, великанша-мать может запросто вразумить. А тут вдруг Вовик не вытерпел – пришел жаловаться на жену. Наконец-то. Елена Захаровна перво-наперво заперла на ключ не впору задремавшего Вовика, как тогда ее отец брата Васю и погибшего потом брата Алешу. Сама пустилась на Шмитовский проезд. Там в восемнадцатиметровой комнате коммунальной квартиры были прописаны Вовик, его жена Нюра и дочь Нюры от первого брака по имени Милка. Добравшись до места, СОБСТВЕННОРУЧНО ВРЕЗАЛА В ИХ ДВЕРЬ НОВЫЙ ЗАМОК и домой по месту жительства отбыла.
Значит, так. Я стою на Алексея Толстого под отважным тополем, ввинчивающемся в небесную твердь. Прочухавшийся Вовик орет мне в форточку – Нинка, держи мать, она сейчас дров наломает! Мать, уже наломавши дров на всю зиму, входит в наш двор, вотчину тополя, с видом победительницы. Жена Нюра названивает из коридора с ихнего общего телефона на наш общий телефон. Преподавательница Гнесинки, держа трубку длинными пальцами, хорошо интонированным сопрано передает запертому Вовику ее сетования. Нюрина дочь Милка, находясь в недельном детсаду, находится также и в неведении относительно всего происходящего. Зато я с молодым проворством выхватываю ключ от нового замка из рук похваляющейся своим подвигом хозяйки. Ах, вот ты, оказывается, на чьей стороне… значит, так – пригрела змею… Я убегаю в соседний двор, зарываю ключ в песочницу и успеваю еще отряхнуть руки. Елена Захаровна ловит меня за косу – довольно длинную, тащит домой и в обход всяких приличий запирает вместе с сыном. Раскаявшаяся Нюрка что-то подозрительно быстро прискакала, не на машине ли какого дружка-шофера. Прячется за одушевленным, разумно шелестящим тополем. Я наскоро пишу записку, пока Елена Захаровна разоряется в коридоре: КЛЮЧ ПЕСОЧНИЦА. Вовик сворачивает ее голубем и преловко пускает вкруг участвующего в заговоре дерева. Готово! Нюрка бросилась к песочнице, где дочь ее Милка не раз играла во времена худого мира, который, как известно, лучше доброй ссоры. Елена Захаровна врывается в комнату бурей, но – поздно. Ах, как весело!
На другой день, в воскресенье, меня, немного побитую накануне, хозяйка будит рано. Дело есть. Надо ехать в Барыбино к сестре Кате за картошкой. Как бы не померзла – холод пришел. Удивляться нечему – октябрь на дворе. Воссоединившиеся Нюрка с Вовиком, небось, мирно спят, запершись от склочных соседей на новый замок. Елена Захаровна заставляет меня надеть такую затрапезную одежку, что это уж само по себе эпитимия. Я беспрекословно подчиняюсь. Запасаемся авоськами. Хозяйка сама их вяжет, наматывая нитки на школьную линейку. Выходим в притихший от первого заморозка двор. Друг мой тополь звенит примерзшими листьями. Люди смотрят на глазастую девочку в изношенном долгополом пальто военных лет и деревенском платке с вытертым до последней ворсинки пухом. Мы в сказке – я переодетая принцесса.
В Барыбине, конечно, телефона нет. Застаем Катерину не в лучшем виде. Но это в порядке вещей. Сын ее Коля, изначальная безотцовщина, собирается из дому. Надевает всё, что у него есть – две рубашки, свитер, безрукавку и плащ с подкладкой. Жарко, зато мать не пропьет. Плащ немного разорван. Слово за слово – Елена Захаровна вытягивает: вчера его сбил мотоцикл. Так, чуть зацепил. Руки-ноги целы, слава Господу. Тетка оживляется, заставляет раздеться. Зашивает, расспрашивает. Колька парня знает. Румянец проступает на теткиных щеках. Значит, так: суд, компенсация. И вечный бой – покой нам только снится. Тень воина за плечами – далекого предка, ратника. Пошел работать мой совсем еще новенький ум, блестящий, как только что отчеканенная монетка.
Служебный романс
Друг мой Махмуд Темирович огибает угол. Обходит нетвердым шагом, осторожно ставя разлапые ступни, как зверь на незнакомую тропу. Не подымает отяжелевшей головы – с пивной котел – в потертой заячьей ушанке, как у всех. Только что полученный орден ничего ему не прибавил, чтоб шапки там или бешметя. Идя за ним, гляжу в его молчаливую спину, на серый синтетический полушубок богатырского размера с раздерганным свалявшимся ворсом. И сам он весь раздерганный. Полчаса назад на работе совал по рваным карманам зарплату, уговаривая подчиненных парней: на кой вам ляд большие деньги, всё равно жена отберет, им сколько ни дай – мало. Огибает угол серого дома постройки двадцать седьмого года. Щербатые балконы щетинятся пучками прошлогодней травы. Снег с них сошел за долгую оттепель. Окна ванных комнат узки, как бойницы. Стёкла, до половины замазанные белилами, уставились на друга моего Махмуда Темировича – а что это он такой невеселый. Высокие двери подъездов хранят недобрые воспоминанья. Имеют такой вид, будто лишь впускают, а выпускать не собираются. Идет весь раздерганный. До пивного ларька еще целая улица и полпереулка. Вкалывает до посиненья, отрабатывает перевод из Уфы в Москву. Башкирия пока смирная. Ест что дают, травится газами нефтепереработки. Пол-улицы осталось топать и полпереулка. Мысль ушла в глубины родового подсознанья и странствует там без цели.
Отцы и деды изящно звались башкирцами и вежливо писались инородцами. Высокие, с притворно сердитыми глазами, коричневыми, как у друга моего Махмуда Темировича. В рысьих шапках, на мохнатых лошадках носились они, всадники Дикой дивизии 1914-ого года, покинув на волю Аллаха свою обалденно красивую землю. Оставив липовые леса пчёлам, роящимся по дуплам. Уступив медведям заветные бортнические места. Дав своевольной рыбе безбедно гулять в светлых реках, рябящих на перекатах мелкой волной. Всё, ребята. Умолкло, заглохло, остыло, иссякло. От всего великолепия остался лишь достойный удивленья характер друга моего Махмуда Темировича Нугуманова.
Андроповское время. Мы нечаянно выпустили из рук ненадежные прикидки цифр, и они пошли по столам высокого начальства. Сидим, стучим зубами. Огромный даже в кресле, Нугуманов торчит средь нас безмолвным истуканом. Наконец прорезался: ошибка сделана, давайте минимизировать ее последствия. И объяснил как. Расхлебалось за полдня. Назавтра он не пришел. Сутки пил в лёжку – плата за страх. Когда появился, заметил с порога: из-за нефти правительства меняют.
Настал Горбачев с антиалкогольной программой. Нугуманов процедил нам сквозь зубы: «'Чем попасть в кампанию, лучше попасть под трамвай. Завязываю надолго, и вам советую». Не сказал «навсегда». Тут к нему пришвартовалась бабёнка Галина Обыдень с нехорошим лицом, настоятельно требующим паранджи, и телесами, вылезающими, как тесто из квашни, из белья любого размера. Она скормила другу моему таблетку тогдашнего простого аспирина. Сделала страшные глаза и заверила: выпьешь – помрешь. Махмуд Темирович галантно уступил ей лавры своего трехлетнего воздержанья.
Ага, друг мой допер до ларька, уткнулся в чью-то спину и растворился в массах. Жизнь вошла в колею. Я стою на остановке «Арсеньевский переулок». Двухэтажные мещанские дома устрашающе безобразны. Троллейбус нейдет, но это уж обычно. На работу кой-как привезли, а с работы не надо. Друг мой Махмуд Темирович отошел в сторонку с кружкой. Пьет с жадностью, рука дрожит. Сильная рука, в которой он так крепко держит дело. Кроме работы, почитай, в жизни его ничего и нет. Прочее всё много ль стоит, как сказал злюка Пер Гюнт плачущей Ингрид. Ага, пошел пешком к метро. Там по дороге еще один ларек.
Вечернее небо конца февраля село на растрепанную шапку друга моего Махмуда Темировича. К легким сумеркам седьмого часа пополудни, время декретное, добавились низкие тучи. Не хочет светло и глубоко открыться клочок неба. И зимние бури спят за плотной стеной городского смога. Истерзанные уже в Уфе бронхи друга моего никак не продышатся. Анкор! еще анкор! глоток хоть чего-нибудь! Но до следующего ларька порядочное расстоянье. И я, одержимая бесом наблюденья, трушу следом. Всё равно троллейбус меня не обгоняет. В этот час водители как правило забивают козла, а потом идут все четверо один за одним. Советские люди прошли долгую подробную школу издевательства друг над другом. Имеешь возможность сделать ближнему пакость – делай. Антихристианство. Но Махмуд Темирович – дитя природы, мерзостям не обученное. Вон завиднелся ларек у Серпуховки, и друг мой пустился веселым аллюром, как лошадка к дому.