Тайны советской кухни - Анна фон Бремзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсечение прошлого подразумевало расставание с его материальными следами. Злобствующая брежневская Родина позволяла увезти по три чемодана на человека. Мама взяла на нас обеих по одному, и небольшому: узкий черный виниловый и уродливое убожество, напоминавшее распухший рассыпающийся кирпич. Она старательно игнорировала подробные списки необходимых вещей, ходившие среди евреев — предателей Родины. Личные вещи, вещи для продажи в перевалочных пунктах — Вене или Риме. В число последних входили скатерти и наволочки с ручной вышивкой, фотоаппараты «Зенит», матрешки и заводные игрушечные цыплята, пользовавшиеся, судя по всему, ажиотажным спросом на блошиных рынках Вечного города. А также сувениры с серпом и молотом — за них сентиментальные итальянские коммунисты отваливали приличную сумму.
И в целом: «Все, что вам дорого».
В нашем мини-багаже лежали: одно небольшое одеяло, два комплекта столовых приборов, два комплекта постельного белья, две чешские тарелки в розовых цветах, а в качестве «того, что нам дорого» — безобразная керамическая грузинская ваза. У нас почти не было одежды и вовсе не было сапог — я из своих выросла, а мамины сильно прохудились. Но она не забыла пустую майонезную баночку — тару для анализа моей мочи. Что если в американских клиниках нет подходящих стеклянных баночек?
— Что тебе дорого? — спросила мама.
Я не знала, что ответить.
У меня была коллекция оберток от заграничных шоколадок. Я их холила, разглаживала большим пальцем и хранила в «Москве и москвичах» Гиляровского. Но какой смысл везти эти капиталистические талисманы туда, где их будет гораздо, гораздо больше? Я обожала звонкие медали дедушки Наума, но он ни за что бы с ними не расстался, да и таможня их не пропустила бы.
К собственному удивлению, я подумала о треклятой школьной форме. Кусачее коричневое шерстяное платье выше колена, которое носили с черным фартуком. Платье раз в год отдавали в химчистку — это в лучшем случае. Но каждую неделю во всех одиннадцати часовых поясах исполнялся один и тот же домашний ритуал — советские мамы отпарывали белые кружевные воротнички и манжеты и пришивали чистые. Моя мама всегда занималась этим в понедельник вечером, она шила и одновременно болтала по телефону. Мы сидели в комнате родителей вокруг низкого трехногого финского столика. Отец обычно склеивал порванные пленки на катушечном магнитофоне. Я смотрела программу «Время». «Выключи это», — шипела мама, когда на экране металлурги Донбасса прилежно перевыполняли планы, дружно всходила украинская рожь, а бровастый дорогой Леонид Ильич заключал в объятия бородатого Фиделя.
Прогноз погоды шел под горько-сладкую мелодию и длился, казалось, целую вечность. В Узбекистане солнечно, плюс двадцать. На Камчатке буран. В Ленинградской области переменные осадки. Широка была наша Родина!
Как я могла признаться родителям, что втайне горжусь этой ее широтой? Что меня теперь гложет мысль: как же я всю жизнь буду ложиться спать, не зная, пройдет ли на Урале дождь? Я ушла к себе комнату и достала школьную форму. Оказалась мала. Учебный год только что начался, но мне, свежеиспеченному врагу-сионисту, не разрешили попрощаться с друзьями. Я прижала платье к лицу и вдохнула его казенный запах. Мне он не внушал такого отвращения, как маме. Я выудила из кармана кусочек Juicy Fruit в серебряной фольге. Из другого — скомканный пионерский галстук. Движимая внезапным порывом ностальгического патриотизма, я повернулась к двери и чуть не объявила маме, что хочу взять галстук — но осеклась. Потому что знала, что она скажет.
Она бы просто сказала «нет».
Мама сказала «нет» и многолюдным проводам. И не пустила родственников в аэропорт — только Сергея. Планировалось попрощаться с семьей в доме маминых родителей за два дня до отлета и провести последний вечер с папой.
На прощальном ужине в Давыдкове клан Фрумкиных был в ударе. Бабушка Лиза наготовила своего обычного варева на два дня, дядя Сашка напился, тетя Юля опоздала, а дедушка Наум — тот неистовствовал и орал. Без остановки.
— Моя родная дочь — предатель Родины!
Затем перешел от обвинений к зловещим пророчествам:
— Ностальгия — это САМОЕ УЖАСНОЕ из известных человеку чувств!
Наум, судя по всему, уже сознался в маминой измене своему покровителю, бывшему командующему Балтийским флотом адмиралу Трибуцу. Герой Великой Отечественной войны его утешил: «Когда она, голодная и холодная, будет умолять нас о прощении, мы поможем ей вернуться!»
Дедушка с удовольствием передал это маме.
— Ты приползешь обратно, — кричал он, — на коленях, через нашу советскую границу! Будешь целовать черную советскую землю!
Мы с двоюродной сестрой Машей пихнули друг друга под столом: всякий знал, что советскую границу охраняют сильно вооруженные пограничники со злющими немецкими овчарками. Нет, назад пути не было.
Нашу интимную семейную идиллию омрачало присутствие гостьи — Жанны, дальней родственницы из Черновцов. У шестнадцатилетней прыщавой Жанны были две толстенные черные косы и благородная мечта работать в КГБ по окончании института. Когда дедушка успокоился, а по бабушкиным пухлым щекам потекли слезы, будущая кагебешница, которая, несмотря на амбиции, не отличалась сообразительностью, вдруг обо всем догадалась и ахнула. Вскочив на ноги, она заявила, что отказывается сидеть за одним столом с предательницей! Затем она бросилась вон из квартиры, так что косы разлетелись в стороны. Когда мы уходили, то видели ее на лестничной площадке. Ее тискал нетрезвый сосед.
Но хуже всего была Бабалла.
Мама скрывала от нее наш отъезд до последнего месяца, и когда бабушка Алла наконец о нем узнала, то побледнела как привидение.
— Всю свою жизнь я теряла тех, кого любила, — сказала она маме очень тихо. Ее губы дрожали. — Мужа потеряла на войне, бабушку — в лагерях. Когда родилась Анюта, ко мне вернулась радость. Она — единственное, чем я дорожу. Почему ты забираешь ее у меня?
— Я ее спасаю, — серьезно ответила мама.
Во избежание лишних страданий мама умоляла Бабаллу не провожать нас в день отлета. Бабалла все равно приехала. Она сидела на скамейке перед нашим домом в своей всегдашней юбке-карандаше и полосатой блузке. Губы наспех накрашены красной помадой. Ей тогда было пятьдесят семь. Высокая, великолепная, крашенная в блондинку. Обняв ее, я почувствовала знакомый запах пудры «Красный мак» и «Беломора». Она, стесняясь, сунула маме в руки бутылку водки и банку черной икры. Когда наше такси тронулось, Бабалла рухнула на скамейку. Я видела ее в последний раз.
На таможне нас шпыняли и допрашивали, а жалкий багаж разворошили снизу доверху. Конфисковали письма от Люсьена и зеленый флакон отличного импортного дезодоранта Jazmin.
— Это весь ваш багаж? — спросил хищного вида блондин на паспортном контроле, окинув взглядом наши карликовые чемоданы. — Вейзмир, — насмешливо процедил он, пародируя еврейский акцент.
Я отошла на несколько шагов назад и помахала рукой отцу, который стоял по другую сторону хромированного барьера. Он жестами показал: «Пиши мне». Поднимаясь по лестнице к выходу на посадку, я снова увидела его за стеклом. Он казался маленьким и сгорбленным и вдруг стал отчаянно делать маме какие-то знаки. Я потянула ее за рукав, но она не сбилась с шага — тоненький эльф метр пятьдесят ростом, мама была похожа на миниатюрного сержанта в собственноручно сшитом костюме цвета хаки. Я вспомнила Орфея, который оглянулся и все запорол, и перестала смотреть на отца.
В самолете я как раз прикончила девятый стакан бесплатной пепси-колы, когда по громкой связи объявили: «Мы покинули территорию Советского Союза». Мне хотелось быть рядом с мамой, чтобы прочувствовать момент, но мочевой пузырь грозил лопнуть.
* * *Шесть месяцев спустя. Женщина-эльф бредет по краю хайвея, за ней — дочь, которой только что исполнилось одиннадцать, теперь она выше мамы. «Форды», «пон-ти-аки», «шев-ро-ле». Женщина и девочка учат названия машин, которые с ревом проносятся мимо всего в нескольких гибельных сантиметрах от них. Оказывается, в Северо-восточной Филадельфии нет тротуаров. По крайней мере, на дороге, ведущей от супермаркета размером с Красную площадь к дому на Бастлтон-авеню, где находится их обшарпанная однокомнатная квартирка. Потолок в ней даже ниже, чем в хрущобе, а от стены до стены висит тусклый крапчатый ковер, серый, как погибшая надежда.
Стоит сумрачный, туманный вечер. Влажно, хотя уже почти декабрь. На женщине тонкая парка с чужого плеча, от той самой школьной подруги, которая помогала ей с визой в Америку. На девочке старушечье пальто с поясом, замызганной оторочкой из искусственного меха и слишком короткими рукавами. И женщина, и девочка, тяжело дыша, обнимают дорожное ограждение, вдоль которого пробираются. В руках у каждой — бумажный пакет с продуктами. То и дело они ставят пакеты на землю, валятся на ограждение и устало встряхивают руками. Сквозь туман противно светят слепящие огни. Моросит. Потом начинается дождь. Девочка пытается сунуть пакет под пальто, но он рвется. На дорогу высыпаются мягкие белые батоны и упаковки разделанной курицы по тридцать девять центов. Машины притормаживают и сигналят — предлагают подвезти? Девочка (это я) тихо плачет. И есть от чего. Но женщина — моя мама — все так же весела и невозмутима, выхватывает из-под колес коробку печенья Pop-Tarts с голубикой и сует к себе в пакет, который чудом еще держится. Обхватив свою ношу одной рукой, другой неловко машет проезжающим машинам и мотает головой, отказываясь ехать. В темноте ее улыбки не видно.