Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришел этап на известковую штрафную под Воркутой, стоит у вахты. Первый вопрос начальства к прибывшим:
– Медработники есть? Шаг вперед!
Я шагнул.
– Кто?
– Фельдшер!
– Иди в санчасть.
Я пришел и не вышел из нее до конца срока.
Благодаря Льву Зиновьевичу я получил представление о лагере, о жизни, меня ожидающей впереди, об опасностях этой жизни и о многом другом, о чем я не имел ни малейшего представления и что необходимо было заранее знать, чтобы правильно сориентироваться с ходу. За общие работы я не беспокоился: мое «чудесное» глазное дно выручит и там. Надо вовремя ввести эту карту в игру и играть ей – это моя козырная. Я стал регулярно получать передачи, и на моем «лицевом» счету были какие-то деньги на сигареты, которые можно заказать через вертухаев в тюремном ларьке, но я совершенно не вспоминал о доме, о Тоне. Часто думал я о Варе и о тех счастливых часах, проведенных с ней, но дать ей знать о себе я не мог. По примеру Копелева я отрастил бороду, медно-красную, и вертухаи, выводя нас на оправку, видя меня, говорили:
– Ну, выходи, Иисус, выходи.
Ожидание своей дальнейшей судьбы было муторным, как всякая неизвестность. Мучил тюремный геморрой, дикие изжоги от бутырских щей, в которых плавала черная, гнилая картошка и кормовая свекла. Каким-то образом, сейчас уже не помню, попал я в тюремную больницу. Пользуясь случаем, я кинул свою козырную карту с расчетом, чтобы она начала работать «во спасение». Там, в больничной палате, я встретил адмирала Самойлова, посаженного в самом начале войны. По его словам, в то время командовал он второй линией обороны Ленинграда. Родом он был из Буйнакска и много рассказывал об этом городе.
Около пяти лет провел он без суда и почти без следствия по тюрьмам Москвы. Все это окончательно подорвало его здоровье, и его возили на коляске, как Рузвельта. Передач он не получал и связи с семьей был лишен. Как мне помнится, жил он в Ленинграде где-то в районе площади Пяти углов. Милый, добрый, покорный своей судьбе, беспомощный, разбитый физически, но крепкий духом – таким он остался в моей памяти, но имени его она не сохранила[111]. Там же, в палате, я получил в передаче тульский пряник, по которому я понял, что Левушка на свободе. Адмирала все, получающие передачи, подкармливали. По неписаному закону, получающий передачу делился ею с неполучающим. Неполучающие были как бы распределены между получающими, с тем чтобы у всех было поровну. От параши я давно перекочевал к окну, а решение моей судьбы томило меня, как и всех в камере. Ждали все своей участи и томились в неизвестности. Копелева, вызванного в Москву на доследствие, давно куда-то увезли. Всему приходит конец, но ждать и догонять – самое тяжкое в жизни человека. Дождался и я.
Нас партиями стали вызывать, запихивая в большие боксы и вызывая по фамилиям. Внутреннее волнение было написано на наших лицах, бокс постепенно пустел, можно было двигаться. Волнение успокаивается в движении. Так шагал я, по привычке сцепив руки за спиной. «Сколько всунут?» Этот вопрос мучил всех: от срока зависит жизнь. Меня он мучил еще и потому, что мое поведение на следствии было вызывающим, хотя его и оценил Николай Васильевич, но не он решает.
– Арцыбушев!
Сердце екнуло.
В комнате за столом майор. Вошел, встал. Сердце бьется. Уши – топориком.
– Постановлением Особого Совещания при МТБ СССР от 30 ноября 1946 года за участие в антисоветской церковной организации, ставящей своей целью свержение Советской власти и восстановление монархии в стране, в соответствии со статьей 58-10-11 часть 2 Уголовного кодекса СССР, приговаривается к лишению свободы сроком на 6 лет с содержанием в воспитательных трудовых лагерях общего типа.
Зачитав сие постановление суровым голосом диктора, объявляющего Указ Верховного главнокомандующего, майор, обратившись ко мне, спросил:
– Довольны?
– Весьма, – ответил я.
– Распишитесь.
Я расписался. Меня вывели и заперли в бокс-одиночку.
Сиди и благодари Бога! Это я и делал. Я ожидал, как минимум, десятку, а тут шесть лет!!! Слышу в соседнем боксе специфический голос Саши Некрасова, ругающегося с вертухаем. Интересно, сколько он получил? Интересно, сколько кому всучили? Беспроволочный телеграф в тюрьмах действует отлично. Вскоре по нему я узнал интересный парадокс: тот, кто на следствии сопротивлялся и вел своеобразную войну в неравных силах, получил меньший срок. Я – шесть. Некрасов – пять, значит, и он воевал. Маргарита Анатольевна – пять лет ссылки. Она не воевала, она просто никого не знала вообще и первый раз обо всех нас слышит. Под своей кроватью старика в первый раз в жизни видит и не понимает, как он туда попал. Попросту она отказалась отвечать следствию, за что получила ссылку. Корнеев, наиболее сломленный и зацепивший многих, получил больше всех – десять лет Владимирского изолятора. Коленька, зацепивший, по-моему, только меня, – восемь лет лагерей. Криволуцкий – восемь, по старости. Об остальных – не знаю.
За эти шесть месяцев у меня скопилось кое-какое барахло, переданное мне в передачах, так что я был не в одной рубашке и мог даже делиться с неимущими. Борода моя росла, и меня по-прежнему вертухаи звали Иисусом. Почему я вызывал в их воображении такую ассоциацию с Иисусом Христом, я не понимал, и меня это смущало, ибо я был так далек, беспредельно далек от этого светлого образа безгрешного Сына Божьего, вземшего грехи мира (Ин. 1: 29). Я же все мытарства, выпавшие на мою долю, принимал как заслуженные, как наказание за свои грехи. Такая внутренняя позиция справедливости наказания, ее необходимость для меня помогала мне и поддерживала в трудные моменты жизни. Внутри себя, в своей душе, я все принял как должное, как необходимое для меня испытание. Гром не грянет – мужик не перекрестится. С Мурома и во всей последующей жизни во мне «играла жизнь, кипела кровь», и многое, заложенное с детства, куда-то ушло и словно не жило вовсе. Это совсем не значит, что для меня перестал существовать светлый мир детской веры, но его все сильней и сильней заслоняла жизнь, страсти, грехи большие и маленькие, в которые душа погружается, как щепка в океан, болтаясь средь житейских волн, «воздвизаемых зря напастей бурею»[112]. Когда я оказался отсеченным от мира, в нависшей беде, один на один с ней, единственной соломинкой спасения была вера, всплывшая в душе на поверхность и открывшая мне «множество содеянных мною лютых»[113]. Пришло раскаяние, пришло покаяние с мокрой подушкой от слез.
Лежа, сидя, шагая, я вспоминал забытые молитвы и повторял их, ища прощения и помощи. И то и другое было искренне. Но мне никогда в жизни не удавалось удержать в себе, как основную жизненную силу, это чувство, это состояние. Оно покидало меня, окуная в «бездну греха», и вновь приходило, очищало на какое-то время, и снова, и снова я не был в состоянии удержать его, хотя в самых «безднах греха» я ощущал свой грех и свое падение. И так всю жизнь до сего дня. «В бездне греховной валяяся и неизследную милосердия Твоего призывая бездну, от тли, Боже, мя возведи»[114].
Из бокса после радости шестилетнего срока меня перевели в камеру осужденных, а оттуда на «вокзал», в камеру, откуда формируются этапы!
Войдя на «вокзал», я понял это меткое название. Камера – «муравейник», камера – клубок страстей, камера добра и зла. Преддверие бездны, преддверие рая. В этой камере на нарах последние дни жизни доживал отец Дмитрий Крючков, наш одноделец. По Москве я его мало знал. Мы ездили к нему не то в Кратово, не то в Кусково, где он работал садовником, выращивая цветы. Он по просьбе Коленьки дома отпел Ольгу Петровну. Мой Дубына называл его «крючкотворцем». Теперь он близок был к вечной свободе, его светлый лик, мир и покорность воле Божией были потрясающими. Вот почему я назвал эту камеру преддверием рая. Умер он на этапе.
Средь разношерстной толпы выделялся Ваня Сухов. Стройный, высокий, добрый малый, добродушный и приветливый. Он слышал обо мне, я – о нем. «Привет, Алеха», «Привет, Ванюха!» В камере блатные, с коими я впервые встретился после Мурома. Манеры их, повадки, блатной жаргон, наглость и девиз – «ты умри сегодня, а я – завтра» – были для меня не новы. По нутру своему все они трусы: в одиночку тише воды, ниже травы. Когда их много, они опасны и берут на глотку и испуг неискушенных и разобщенных политических. В камере на «вокзале» их было много, и вели они себя налго. Они спаяны в общий кулак. Занимают самые лучшие места у окон и грабят бесцеремонно фраеров[115], загоняя их под нары. Впереди я много имел с ними дел, ходя этапами и в зонах. На «вокзале» в то время находилась масса каторжан, осужденных в соответствии с новым Указом о введении каторжных работ. Под него подводили большинство власовцев, лиц, сотрудничавших с немцами в оккупации, а также многих военнопленных, освобожденных войсками союзников.
Блатные, не учтя этого, решили грабануть вновь пришедших и кинулись в атаку. Завязалось дикое побоище – каторжанам терять нечего. Блатные рванулись к двери, стуча и крича, что их убивают: искали у ОХРы сочувствия и помощи. Исколотив и измолотив, их загнали под нары, где они зализывали свои раны и не казали носа. В камере было битком набито, до отказу, а в нее все всовывали и всовывали.