Жизнь коротка, как журавлиный крик - Айтеч Хагуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Так вот запомни: то, что мы были у Ганки, забудь совсем. Чтобы никому об этом ни слова, — понял?».
Дома дня три я ощущал на себе строгий взгляд мамы, говоривший о том, что она контролирует, как я соблюдаю тайну.
Но тайна раскрылась в другом месте, где никто не ожидал. Мои
тети, носившие в усть — лабинскую тюрьму передачи Салеху, стали постоянно видеть там Ганку. Она и приходила раньше них, и оставалась, когда они уходили. Весть об аресте Салеха и оплакивала Ганка в ту ночь, когда ее бабий вой разбудил меня… Вскоре все мои тетки были солидарны с Ганкой. Соблюдавшийся долгие годы запрет на тему сразу был отвергнут. Это был настоящий бунт молодого поколения Панешей против всего своего рода. Не называя имени, они между собой стали говорить о ней не только с сочувствием, но и с нескрываемой любовью. Никто из посторонних не мог догадаться,
о ком идет речь: так они конспирировали предмет разговора. Но я любил в это время их подслушивать, потому что понимал, о ком они говорят. Помня мамин запрет, я боялся что‑либо говорить о Ганке, но сердце мое было полностью на ее стороне.
Потом прадеда этапом повезли в Сибирь. Там и затерялись его следы.
Как‑то услышал от теток: и Ганкины следы затерялись там же…
… Много раз проезжал я по трассе мимо станицы Старокорсунской, и не было случая, чтобы не вспоминал Ганку и Салеха.
Дорогой мой далекий и в то же время близкий предок Салех! Нелегко было тебе в жизни, как всякому, кто не вмещается в ее обычные рамки. Много неудобств и даже горя причинил ты людям из‑за этого. Но одно тебя оправдывает — твоя последовательность в любви, верность и беспредельная преданность этому чувству, — все равно: была ли эта любовь к родственнику или к женщине. Твоя верность чувству любви к внучке спасла моей маме и ее детям жизнь. Верность этому чувству делала несчастными твою жену и детей. А что она дала Ганке? Все и ничего. Все — потому, что она в любви была человеком твоего склада, и ничего, потому что она была женщина и хотела того женского счастья, которого ты ей не дал.
У нас в доме, в маминой комнате, висит фотография Салеха. Поражали меня всегда глаза на фотографии прадеда — глаза ученого и мага одновременно, глаза, знающие такое, что обычные смертные знать не могут. В детстве, когда я видел живого прадеда, внимания на его глаза, конечно, не обращал. Открыл эти глаза, когда повзрослел, еще в студенческие годы, по фотографиям. Эти глаза смотрят на вас, и вы чувствуете, как они вас понимают больше, чем вы сами себя понимаете, потому что смотрят с мудрой теплотой. Эти глаза делают обычное черкесское лицо необычным. Я уверен, что Салех знал о любви такое, что простым людям было неведомо.
Что же такое — любовь? Не знающая преград, не укладываю — щаяся в рамки этнически устоявшейся жизни, национальных преград и многого другого?.. Не исходит ли она из самых глубин нашего Я?..
Любовь помогает видеть вещи не только такими, какие они есть, но такими, какими они могут быть. В понимании человеческих отношений и самого человека это много значит.
Наука познает мир с помощью физических приборов. Но, может, есть другая реальность, скрытая от этих приборов, по отношению к которой сам человек выступает прибором? Градуирован этот прибор по шкале любви. Мы не очень понимаем, что такое любовь, но мне кажется: через это непонятное можно понятным образом объяснить еще более непонятное…
ПЕРЕПРАВА
Воспоминаний давних караваны.
Сквозь миражи и росные туманы
Из юности навстречу мне идут
И быль и сказку за собой ведут.
Нальбий КУЕК, ашуг.
На трудных тропах бытия
Мой спутник — молодость моя.
Бегут как дети по бокам
Ум с глупостью, в середке — сам.
Шарль БОДЛЕР, Тропы бытия.
Человечество давно осознало особую роль детства в судьбе человека. У всех народов во все времена к детям было особое отношение. В XIX веке психология заговорила об этом на своем языке. Фрейд первым из психологов обосновал мысль о том что, детство роковым образом обусловливает последующую судьбу человека. Л. Толстой, труды которого можно по праву считать не только художественными произведениями, но и художественно — психологическими исследованиями, писал, что его жизнь делится на равные части: до пяти лет и остальные годы.
По — русски, по — российски колоритный экзистенциальный писатель М. М. Пришвин в «Дневниках» писал: «Если все мои поэтические переживания происходят из двух родников: детства и любви, если это алтарь, то как быть: писать о самом алтаре или прислушиваться лишь издали к звукам, исходящим оттуда?».
Когда меня спрашивают сейчас, что же значительное было в моей жизни, мне хочется ответить словами Блока: «Это было в детстве, а теперь со мной вообще ничего не бывает». Если и есть ценное в том, что я думаю и делаю теперь, то лишь тогда, когда оно каким‑то образом связано с моим детством, с воспоминаниями о нем, соотносится с ним.
Чем больше живу на свете, тем чаще образы детства являются во всей яркости красок. Я ощущаю на себе: существует память чувств, ты вспоминаешь не только ситуации, события, но и чувства, которые они в тебе рождали. И снова эти чувства можешь пере — жить. Но это, конечно, будет не оригинал чувства, а его копия. Я не очень помню, что было в прошлом месяце, в прошлом году, но то, что было в детстве, не только помню, но представляю нечто большее и удивительное, получаю от образов и воспоминаний детства некую благодатную энергию.
Может быть потому мои воспоминания детства столь яркие, что пришлись на резкие перемены в жизни семьи, города, аула, страны?
Есть сакраментальный вопрос: «Счастливы ли мы в жизни?» Только детство дает основания для положительного ответа на него. Только в детстве — и потом в отрочестве — мы несколько раз испытываем яркие, на всю жизнь запоминающиеся образы. Одновременно они — и наши состояния, этапы нашего духовного роста, соединяя в себе и время, пространство нашего развития. Они, эти состояния, и есть достоверно зафиксированные во времени и пространстве состояния счастья. Все остальное — производное от них.
Детство интернационально в том смысле, что его законы едины для всех. Разве не понятны всем нам признания Ромена Роллана о том, что «самыми реальными в детстве были мечты — мечты, исполненные трепетного страха, мечты о нежности, мечты упования, — и очень рано (какая глупость! Откуда?) явились мечты о славе».
Когда уехал на фронт отец, чувства мои к матери обострились до предела. Как‑то я прочел с полным сопереживанием у утонченного Марселя Пруста такие строки: «Я не спускал глаз с мамы — я знал, что не позволят досидеть до конца ужина и что, не желая доставлять неудовольствие отцу, мама не разрешит мне поцеловать ее несколько раз подряд, как бы я поцеловал ее у себя. Вот почему я решил, — прежде чем в столовой подадут ужин и миг расставания приблизится, — заранее извлечь из этого мгновенного летучего поцелуя все, что в моих силах: выбрать место на щеке, к которому я прильну губами, мысленно подготовиться, вызвать в воображении начало поцелуя, с тем, чтобы уже потом, когда мама уделит мне минутку, всецело отдаться ощущению того, как мои губы касаются ее щеки…».
Мое детство проходило совсем в другом социокультурном пространстве, чем детство цитированного выше автора. Поцелуи у нас были исключены, но чувство любви к матери, выраженное в его словах, мне так знакомо…
Мои расставания с мамой в детстве сопровождались такими же трепетными чувствами, с какими они проходили у М. Пруста, — только случались они в более суровых условиях и без внешних проявлений.
Нижеследующие фрагменты в какой‑то мере объяснят, как это было.
I
Сон переполнял меня всего радостью и счастьем. В нем исполнялось самое заветное желание, избавляющее меня от невыносимой тоски и одиночества. Я видел, как по степи, отдаляющей тетину хату от переправы, шла мама. Улыбаясь мне, шла за мной, чтобы забрать меня отсюда, из пустого дома, где было мне так тяжело и одиноко. С нею шли тетя Мина и Юлька. Они тоже улыбались и махали руками.
Вокруг было все светло, солнечно…
Я не мог сдержать переполнявшей меня радости, закричал… и проснулся.
Некоторое время я лежал ошеломленный, пока осознание реальности не вытеснило очарования сна и тяжелым грузом не легло на сердце. Было то, что уже повторялось много дней: я просыпался один в большой тетиной избе, когда тетя Саса и ее невестка уже ушли на работу, пугался мысли, что никого в доме нет, вскакивал с постели и обегал все четыре комнаты, чтобы убедиться в том, что и так было мне известно: опять меня оставили одного. И заранее зная, что никого нигде нет, я начинал день так: обходил комнаты, двор… Где‑то таилась надежда на то, что, может, сегодня кто‑то есть рядом, и не так будет пусто, как вчера утром. Но и сегодня день для меня начинался с того, что полная пустота вокруг начинала постепенно душить, и чтобы убежать от явного, полного удушения, я начинал обходить хату и весь двор.