Жизнь коротка, как журавлиный крик - Айтеч Хагуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сон, так жестоко обманувший меня, усиливал ощущение покинутости, одиночества, сиротства… Пустота душила, и надо было что-то предпринять… и я тихо заплакал. Потом я понял, что можно плакать громко. Я наплакался, и мне стало легче, и я стал даже напевать песенку, — надо же было как‑то нарушить эту оглушающую пустоту и тишину.
Песенка эта тоже чем‑то напоминала плач. Точнее, была его
продолжением. В ней не было слов, но была мелодия. Исходившая из сердца, только что выплакавшегося.
За хлевом — остов начатого сарая. На него нетрудно было забраться, чтоб смотреть в сторону переправы. Лодочная переправа находилась за километр от тетиной хаты. Меня привезли оттуда — и только оттуда могли за мной приехать.
Высота, на которой я оказался, взобравшись на недостроенный сарай, позволяла ощутить заметное возвышение над безысходным положением одиночества. Открывшаяся панорама расширяла пространство моего бытия, разнообразила его.
Следующее открытие было еще более значимо: оно и у взрослых составляет главную пружину их жизни.
Я открыл надежду.
По дороге от переправы часто шли небольшими группами в сторону аула люди. Я стал выбирать среди них такую, которая, как мне казалось, была похожа на мамину фигуру. И начинал следить за ней. Я знал: это не мама. Но я так играл. В то же время я надеялся, что на этот раз она окажется мамой. Игра на то и игра, чтобы рождать надежду на выигрыш.
Степь, по которой шла дорога от переправы, была широкой, и я долго мог наблюдать за «мамой». Временами казалось: я узнал ее платье, косынку… Я начинал «узнавать» и других родственников, которые решили приехать с мамой за мной. Все это продолжалось до тех пор, пока люди не подходили к развилке. Они делились на две группы и двумя улицами уходили мимо нашей крайней хаты в аул.
Потом показывалась новая группа людей — и я снова принимался за свою игру.
Не помню, как долго продолжались эти дни борьбы с затворничеством Один из них оказался переломным.
В тот день, как обычно, я забрался на остов сарая и стал глядеть в сторону переправы. Дорога была пуста, и вся степь тоже. Еще ни разу не было такой пустоты кругом. Мне стало нестерпимо жаль себя, и я заплакал. Я смотрел в сторону переправы и плакал все громче и громче, потому что дорога по — прежнему была пуста.
Кругом стояла глубокая тишина. Ясно и размеренно доносился из‑за реки Белой голос кукушки. Мне казалось, что и солнце, уже высоко стоящее в небе, разливает вместе с лучами безмерную тишину. Эту тишину подчеркивали ласточки: пропикировав мимо меня, устремлялись под камышовую крышу хаты, где были их гнезда Це
лыми днями шла там у них возня, слышалось щебетанье птенцов Мне казалось, что они всемерно подчеркивают: к ним, к их жизни я не имею никакого отношения.
Неожиданно из‑за ограды раздался голос женщины:
— Ты что же, сынок, плачешь?
Я не видел ее. Откуда она взялась? Мне было стыдно.
— Разве мужчины плачут? — продолжал укорять голос из‑за плетня. — Или мне показалось, что ты плакал? — смягчила она ситуацию.
— Не плачу! — крикнул я наконец и стал быстро вытирать руками слезы. Женщина не могла ближе подойти ко мне — не пускала большая ограда. — Скоро придет тетя Саса, — утешала она. Собравшись с духом, я крикнул в ответ:
— Тебе показалось! Я не плачу!
— Значит, ты молодец, мужчина, — говорила она ласково, уходя в свой огород.
А я, чтобы подтвердить ее слова, напряг силы и стал что‑то напевать. Вечер всегда был облегчением моей участи. Возвращалась с поля тетя Саса с невесткой, пригоняла корову. Все вокруг оживало. В соседних дворах были слышны голоса, мычали коровы, звенели ведра на дойке. Все, что я вечером видел и слышал, было как у дедушки Калятчерия в ауле. Но все было какое‑то чужое — и люди, и тетя Саса, и ее двор, и другие дворы.
У меня была уже одна обязанность. Когда корову загоняли во двор, она норовила пройти мимо хлева в огород. Я должен был стоять с хворостиной и следить, чтобы корова шла в хлев, на свое место.
За этим занятием я не заметил, как появилась во дворе соседка.
— У тебя, Саса, хороший помощник. Он целый день стережет огород и вечером тебе помогает.
Это был тот же голос, который днем помешал мне плакать. Я застеснялся ее снова, как и днем. Мне казалось, что она меня выдаст. Но женщина стала говорить о другом. Она жаловалась на то, что ее дети подхватили чесотку и что серно. й мази нигде не найти.
Потом они уединились, когда тетя Саса пошла доить корову, и о чем‑то говорили. Уходя, женщина как бы вспомнила:
— Сегодня, когда была на огороде, мне показалось, что твой мальчик плакал, но когда подошла поближе, оказалось, что он пел.
— Разве он маленький, чтобы плакать? Разве мужчины плачут?
— вопросительно — утвердительно сказала тетя Саса. И я понял окончательно, что лишаюсь возможности плачем облегчать свою участь. Отныне я должен все выдерживать, как мужчина.
В тот вечер тетя Саса была ко мне очень внимательна. Она чаще обычного разговаривала со мной, а в ее словах появилось нечто, что сразу почувствовало мое детское сердце, столько дней ожидавшее теплоты.
Когда вечерние дела были сделаны и мы поужинали, она снова приятно удивила меня:
— Может, пойдем к соседям, посидим немного, у них девочка маленькая?
Так начался перелом в моей затворнической жизни и постепенное вхождение в жизнь аула Адамий. На следующий день тетя Саса вернулась с работы раньше обычного, чтобы пойти со мной за коровой.
Впервые я шел по улицам этого аула. Мы миновали школу, магазин и вышли на огромную площадь посреди аула. Сюда пастухи пригоняли стадо. На площадь пришли за скотиной и старики, и женщины, и дети. Много детей!
Женщины и старики спрашивали тетю Сасу обо мне, и она им охотно объясняла: я — ее племянник, сын Аюба, которого и здесь хорошо знали. Меня гладили по голове, хвалили — правда, не знаю, за что.
Когда мы свою Зойку гнали домой, с нами шел мальчик, похожий на старичка. Его корова шла за нашей. Тетя Саса сказала нам, что мы должны дружить, что мы соседи. Мальчика звали Килим. Так я приобрел в этом ауле первого друга.
Килим был неразговорчивый мальчик, но я очень хотел с ним дружить и потому старался ублажать его всем чем мог. Теперь по утрам я не тосковал как прежде, не наблюдал за людьми, идущими от переправы, а сразу бежал по огородной тропинке к Килиму. У него было много сестренок и братишек, и они всегда хотели есть. Я приводил Килима и отдавал ему завтрак, который мне оставляла тетя Саса. С большим удовольствием я наблюдал, как он смачно уплетал его. В дальнейшем так и определилось: Килим играл со мной только за плату. Поэтому я всегда что‑либо припрятывал для него.
Нашу дружбу прервала тетя же Саса — но не из‑за завтраков, а из‑за того, что Килим заразил меня чесоткой. Я весь покрылся бляшками, которые в определенное время неистово чесались. Приходи-'
лось их раздирать так, что я весь кровоточил, пачкал одежду.
Тетя Саса была чистоплотной хозяйкой. Проблема, вставшая перед ней в связи с подхваченной мной заразой, была не простая. Надо было тачку дров докатить до Усть — Лабы — а это восемнадцать километров, продать ее, на вырученные деньги купить мыла и серной мази.
Однажды с невесткой они отпросились у бригадира, запряглись в тачку, отправились в Усть — Лабу и вернулись измученные и уставшие, но с мылом и мазью.
Все, что делала тетя Саса, делала основательно. И лечить меня взялась основательно. По ее технологии надо было меня хорошо выкупать с мылом в холодных водах Белой. Это купание представляло собой настоящую экзекуцию. Тетя сдирала с моего тела чесоточные бляшки, тщательно намыливала, заводила в реку и заставляла окунаться. Я весь дрожал, не попадая зубом на зуб, издавал вопли, ибо говорить членораздельно не мог.
На каком‑то этапе, еще далеком от завершения, тетя дала мне подержать мыло. Дрожащие мои руки уронили его в реку. Что было! Нет, тетя Саса меня не била, но она устроила на берегу настоящий спектакль гнева и обиды. Она то садилась на гальку — и задавалась вопросам, что теперь делать, то вставала, всхлипывая и вспоминая всю свою несчастную жизнь.
В конце концов добрались мы до дома.
Я остался недолеченный. Весть об утопленном мыле облетела округу, и когда я вечером шел за Зойкой — а это была уже моя почетная обязанность, многие, показывая на меня пальцем, говорили: «Это он упустил мыло, за которым бедная Саса аж в Усть — Лабу ездила».
Неудача не сломила упорство тети Сасы. Она вскоре в МТСе достала какое‑то черное жидкое мыло, и оно воняло по всей улице, по которой его несли, и на весь дом, в который его заносили. Этим мылом и серной мазью она вскоре меня и вылечила.
Настала осень. К этому времени тетя Саса и ее невестка достигли немалых успехов в том, что они мне внушали постоянно: я не скучаю за мамой, потому что я уже большой, даже мужчина, я не хочу уезжать от них. Однажды, когда я вернулся с игр, по тому, как тетя спросила: «Ты хотел бы видеть маму?» — я сразу понял, что мама приехала. Она неожиданно появилась из другой комнаты, где пряталась, чтобы сделать мне сюрприз, и, улыбаясь, подошла. Я