Порочные круги постсоветской России т.1 - С.Г. Кара-Мурза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Схожим образом дела обстоят в Ливане. Сшитое из многих этнических и религиозных групп ливанское общество на протяжении двух десятилетий не может преодолеть травму гражданской войны 1975-1990 гг. и прийти к компромиссному видению национальной истории. В результате каждая община сохраняет собственную идентичность, которая воспроизводится в том числе и в рамках школьных программ и десятков учебников. Попытки создать единую школьную программу по истории в целях унификации общенациональной коллективной памяти в основном оказываются безрезультатными.86
С этой же проблемой кризиса национальной и политической идентичности сталкиваются сегодня и государства Западной Европы. Социальный консенсус, сложившийся в XIX в. и окончательно оформившийся после Второй мировой войны, на котором основывали свою национальную идентичность европейские нации, за последние 20 лет существенно деформировался под влиянием процессов глобализации. Мультикультурализм все сильнее размывает ценностное ядро европейской цивилизации, в результате чего нарушается та матрица, на которой собраны общества Старого Света. В результате возникает и расширяется ось нового социального раскола, что практически сразу проявилось в дискуссиях о реформировании школьного курса истории. В 2011 г. во Франции активно обсуждался новый учебник истории для средней школы, в котором история народов Африки и арабского мира излагалась параллельно с историей Франции, причем в ряде случаев более подробно. Горячие дебаты вокруг этой проблемы наглядно продемонстрировали глубину нарастающего общественного размежевания, которое ставит под угрозу базовые основы французской национальной идентичности.
Единый учебник российской истории как проблема общенационального диалогаИменно отсутствие общественного консенсуса по вопросу магистральных путей развития страны является главным препятствием для формирования единого исторического нарратива в современной России. В 1990-е годы наша страна фактически пережила распад единого социального организма, то, что западные социологи назвали аномией или «смертью общества». Разрушение системы связей, стягивавших социум воедино, привело к его глубокой дефрагментации. Существовавшие ранее крупные социальные группы, которые составляли костяк советского общества, в значительной степени деградировали вплоть до полного разложения. В свое время П. Сорокин точно определил основную причину аномии. «Движущей силой социального единства людей и социальных конфликтов, — отмечал он, — являются факторы духовной жизни общества — моральное единство людей или разложение общей системы ценностей».87 Другими словами, в основе распада социальных связей лежит кризис единой системы ценностей, той самой национальной идентичности, основанной на принципиальном социальном консенсусе.
Советский строй, сумевший «пересобрать» вышедшую из революции и Гражданской войны страну, базировался на фундаментальном типе жизнеустройства, который предполагал максимальное сокращение страданий. Эта установка была на интуитивном уровне близка традиционному сознанию крестьянства, которое в 1920-1950-е гг. по сути оставалось ядром советского общества. Императив совместного преодоления невзгод и катаклизмов (голод, внешняя угроза), от которых страдали поколения людей, населявших Восточно-Европейскую равнину, стал идейной матрицей советского общества. С опорой на нее советская власть смогла консолидировать страну и мобилизовать ее для организации цивилизационного ответа вызовам эпохи модерна.
Однако общественный компромисс всегда является производной от социальных условий его заключения. Если эти условия меняются, вместе с ними должен трансформироваться тот договор, который оформляет единство сообщества. Советский социум второй половины XX в. был уже весьма далек от традиционного общества, которое можно было объединить, апеллируя к идее преодоления страданий. Индустриализация и урбанизация изменили социокультурный тип советского человека. Внешние и внутренние угрозы были, в основном минимизированы, и он больше не хотел терпеть лишения. Народ хотел потреблять, максимизировать наслаждения, однако в условиях тогдашнего советского общества не имел такой возможности.88
В результате размывался социальный консенсус, консолидировавший страну в 1930-е гг. Для сообщества советских людей это имело роковые последствия. В отличие от европейских наций, сложившихся в XIX в., оно в значительной степени оставалось идеократическим объединением. Нация по определению партикулярна. Она основывается на наборе ценностей и образов, присущих именно ей, и во многом самоидентифицируется в противопоставлении себя другим нациям. В этом смысле советский народ не был нацией. Он оставался образованием имперского типа, скрепленным универсалистской мессианской идеей и экзистенциальным образом зла, которые унаследовал от общинного крестьянского коммунизма с его специфическим мировоззрением и эсхатологией. Здесь крылись и преимущества, и слабости советского проекта. Всеобщность и открытость придали ему поистине универсальный характер и превратили советский опыт в эксперимент мирового значения. Однако отсутствие национальной «привязки» делало советский строй уязвимым. В случае кризиса идейной парадигмы он не мог опереться на «материковый» фундамент, что некогда с успехом удалось универсалистскому проекту, порожденному Французской революцией.
В результате эрозия ментальной конструкции преодоления страданий, начавшаяся под давлением индустриализма, не только размывала базовый компромисс, стягивавший воедино страну, но и наносила удар по самому ядру идентичности сообщества советских людей. Это быстро проявилось в виде кризиса единого исторического нарратива. Понятно, что официальная наука и идеология стояли на страже канонизированной версии национальной истории, и здесь какие-либо трансформации оставались невозможными. Однако в школьном историческом образовании кризисные явления можно было наблюдать воочию. Героизированная версия истории, в которой акцент делался на событиях, связанных с великими свершениями соотечественников, преодолевавших страдания на поле брани и в мирной жизни, все меньше воспринималась учениками. Она казалась застывшей и в значительной степени лживой. Поколение тех, кто был школьником в 1970-1980-е гг., до сих пор с раздражением вспоминает уроки истории в советской школе периода «застоя»: казенный патриотизм, отдающий пустым пафосом и, главное, кажущийся чем-то не имеющим никакого отношения к реальности. Непонимание, граничащее с латентным неприятием, вызывал и забронзовевший образ Великой Отечественной войны, следствием чего стало «нарастание негативных тенденций в восприятии войны в массовом историческом сознании».89 Отсюда — пышно расцветшая склонность к профанации национальной истории, ее ключевых моментов, игравших критически важную роль в рамках официального советского исторического нарратива. Наиболее яркое ее проявление — бесчисленные анекдоты про поручика Ржевского, Ленина, Чапаева, Штирлица и т. д., получившие широкое распространение в массах на излете брежневской эпохи.
Советская школа и официальная наука продолжали тиражировать единообразные учебники истории. Однако вся эта система, которая должна поддерживать и воспроизводить базовый общественный консенсус, работала вхолостую. Социальная функция школьного исторического образования оказалась утеряна, а сам единый исторический нарратив, некогда скреплявший сообщество советских людей, оторвался от реальности, которая стала восприниматься людьми в ином свете. Именно здесь кроются корни того неприятия значительной частью общественного мнения самой возможности создания единого учебника истории, с которым столкнулось руководство страны. Многие представители российской интеллектуальной элиты, социализировавшиеся в позднесоветское время, все еще находятся под влиянием личного негативного опыта приобщения к оторвавшемуся от общественных запросов историческому нарративу. Именно в этом свете стоит рассматривать их сегодняшнюю реакцию на попытки восстановить в общественном сознании единое видение национальной истории.
То, сколь причудливым образом могут преломляться коллективные представления о прошлом человеческого сообщества в условиях отсутствия базового социального консенсуса по вопросам его развития, наглядно демонстрирует опыт постсоветской России. Процесс активного разложения утратившего идейную скрепу советского общества сопровождался быстрым распадом уже серьезно дискредитированного официального исторического нарратива. Ослабление политического контроля над информационным полем и наукой практически сразу привело к революции в сфере изложения и изучения отечественной истории. Как грибы после дождя, стали появляться новые научные, квазинаучные и публицистические трактовки прошлого страны. В большинстве случаев критерием их оценки обществом являлась степень их отличия от официальной советской версии истории: чем категоричнее автор порывал со старым видением того или иного факта прошлого, тем он казался объективнее. Вопреки тому, о чем писали в газетах, очень часто ни о каком восстановлении исторической истины речь не шла. Люди просто с удовольствием избавлялись от опостылевшей им версии коллективной памяти, которая фактически умерла, осталась формой без содержания.