The Irony Tower. Советские художники во времена гласности - Эндрю Соломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это вовсе не означает, что они не любили художников из «Бомба колори», выдумка про тайное общество и бдительных инспекторов была в некотором роде проявлением любви, приглашением участвовать в игре. Отношения с художниками из «Бомба колори» и Лизой Шмитц проходили через взлеты и падения, но все же в своей основе это были дружеские отношения. Тем не менее некая враждебность по отношению к немецкому искусству имела место, и немецким художникам пришлось выслушать немало упреков. Советские художники считали, что немецкое искусство формалистично. Они думали, что немецкие художники, получающие стипендии и другие пособия, как художники из «Бомба колори», существуют на средства правительства и поэтому производят западный эквивалент советского официального искусства. Они утверждали, что их коллеги любят кино и кофе больше, чем свою работу, – совершенно невероятное обвинение со стороны людей, которые годами встречались, пили чай и обсуждали заведомо бесплодные идеи. Советские художники обвиняли немцев в том, что у них преобладает светская беседа, а не серьезный разговор об искусстве.
В то же время сами советские художники все больше и больше говорили о деньгах и галереях, о том, как купить компьютер и провезти его в СССР, где приобрести машину и какие коллекционеры платят больше. Они говорили о том, какие работы продаются, а какие не продаются, и даже Костя, который сделал свою картонную Венецию в знак протеста против коммерческого подхода к искусству, охотно выдавал бесконечные потоки информации о вкусовых предпочтениях Запада и их финансовых последствиях.
Изначально советские художники планировали задержаться в Берлине ненадолго, только чтобы посмотреть город. Но некоторые из них освоились там настолько, что уезжать им не захотелось. Сергей Волков продал много работ, смог найти себе квартиру и стал жить в довольстве и комфорте. Другие за несколько недель, последовавших за открытием выставки, тоже стали чувствовать себя более уверенно, более раскованно, и их игры приобретали все больший размах. Костя и Сергей Ануфриев (и его тень Пепперштейн) поселились у своих немецких друзей и просто так, для самореализации устраивали разные проказы.
Они придумали и сделали массу интересного: Костя разработал план, как соединить при помощи трубопровода Черное и Белое моря, с тем чтобы оба стали серыми. Они с Ануфриевым, в сопровождении некоторых немецких художников, а иногда и Николы с Никитой, ходили на блошиный рынок и покупали самые вычурные и претенциозные наряды с блестками. Костя достал где-то меч и пластмассовую корону – то, что требовалось, чтобы стать царем. Они с Ануфриевым покупали военные трофеи. Покупали индийскую и турецкую одежду и наряжались в нее, чтобы сидеть и курить. Вместе с художниками из «Бомба колори» они делали самые разные глиняные скульптуры – например, морковки и гномов, чего там только не было, – а потом раскрашивали их. «Это было больше похоже на театр, чем на реальную жизнь», – вспоминала Дези Баумайстер.
Советские художники, пользовавшиеся гостеприимством своих немецких друзей, постоянно поддразнивали их за то, что они ходят на работу и целыми днями сидят в офисах. Немцев доводила до отчаяния неряшливость русских, то, что те повсюду сеют хаос, идея уютности (gemütlich) была им совершено чужда. Русские очень часто вели себя как сексисты, считали, что любовь к чистоте – это мелкобуржуазное притворство. Как-то раз, после одной особенно ожесточенной стычки, Ануфриев принялся демонстративно драить пол в кухне квартиры, где он жил. Три дня он ползал по кухне на четвереньках и зубной щеткой вычищал каждый уголок. После этого он решил, что заслужил отдых, и никогда больше не прикасался ни к какому моющему и чистящему средству.
Костя очень увлекся демонстрациями. Он решил, что будет принимать участие в каждой демонстрации, о которой ему станет известно, чтобы извлечь максимум удовольствия от занятия, которое в СССР для него было запретным. Он делал коллажи, символические и абсурдные, с множеством слоганов из прессы и картинок с детективными сюжетами, и размножал их на ксероксе. Встречая какую-нибудь демонстрацию, он шел навстречу толпе и раздавал эти ксероксы ничего не понимающим демонстрантам, которых поток уносил от него прежде, чем они успевали спросить, что это, собственно, за бумажки. Иногда по ночам он выходил на улицы и расклеивал эти листовки по всему Берлину. Все это были вещи того же порядка, что и история с тайным орденом или инспекторами, как все остальные шутки – способ добиться на короткое время власти над чуждым и далеким миром, способ навязать ему свою систему.
Безусловно, советские люди на Западе бывали зачастую совершенно невыносимыми. Не раз и не два я слышал от них: «Мы как дети. Вы должны относиться к нам, как к детям. Мы ничего не знаем, мы ни за что не можем отвечать». В конце концов такая позиция очень надоедает. В высшей степени утомительно относиться как к детям к людям, которые со всей очевидностью детьми не являются. Понятно, что некоторые бытовые вопросы – как купить еду или как добраться из одного места в другое – представляют для них трудность.
Но в своих играх они порой заходили слишком далеко, и требования, предъявляемые ими к западным друзьям, были абсолютно неприемлемыми. «Сделай то, и это, и еще вот то» – такое нередко можно было услышать по телефону. Многим, кто сталкивался с ними, они казались неблагодарными. Один мой знакомый помогал составить контракт с галереей некоему художнику, он проделал большую работу, потратив на это около двух недель и отказавшись от всякого вознаграждения.
Сергей Ануфриев. Хвостик от клубники
В результате он подвергся резкой критике за то, что экземпляр, который он дал художнику, был на плохой бумаге и не настоял на том, чтобы галерея составила контракт на русском языке. Часто такое поведение происходило от непонимания ситуации: советские люди просто не способны были оценить, сколько усилий и средств затрачено на то или иное действие. Они могли долго и многословно благодарить за бутерброд, которым вы угостили их в кафе, и забыть поблагодарить вас после того, как три месяца прожили в вашей квартире. По большей части такая беспардонность была средством самозащиты, советские художники оказались в совершенно новом мире и вели себя развязно, чтобы показать, что они в нем нормально себя чувствуют.
Постепенно и я убедился, что реакция на советских художников была тесно связана с той неоднозначной реакцией, с которой Запад воспринял перестройку. То, что, по сути, перестройка – это хорошо, никто не оспаривал. Но мы можем в полной мере ощущать свою свободу, только соизмеряя ее с ограниченностью других жизней, непрерывность своего развития – с нестабильностью других народов, по этой причине новые либеральные режимы вызывают в нас какую-то смутную тревогу. Для нас нет ничего более пугающего, чем возможность того, что наша собственная история является фикцией, что смысл событий, посредством которых мы определяем себя, недоступен для нас. Мы конструируем нашу жизнь на шатком основании того, что помним мы сами и что помнят другие. Именно память, а не утраченное событие является тем фундаментом, на котором мы строим последовательность наших дальнейших действий, лакуны истории обусловлены неадекватностью памяти. Наше самодовольное спокойствие основывается на том, что мы настаиваем на своем праве помнить все эти нами провозглашенные истины, насколько позволяют нам наши силы, а слабость Советского Союза, с нашей точки зрения, проявлялась в отказе помнить то, что произошло, в подмене, которая производилась мимоходом, словно сама собой, настоящей истории фиктивной. Маркс сказал, что смысл интеллектуальной работы не в том, чтобы понять мир, а в том, чтобы изменить его. Для него изучение истории было не столько документированием произошедшего, сколько некими теоретическими рассуждениями, в результате которых должна возникнуть новая история. Искаженная советская история базируется на этой ложной посылке. В этом отношении мы, со своим более прагматичным видением, оказались далеко впереди.
С началом перестройки началась радикальная реструктуризация систем информации, которую мы называем историей. Некоторые фильтры для умышленного искажения информации были удалены, правительство провозгласило, что пересмотрело прежние принципы и что в иерархии ценностей память отныне будет стоять выше целесообразности. Такое развитие событий взволновало Запад, ведь это уничтожало ту меру, которой мы всегда мерили свое благородство. Советы, отказываясь от своей общепринятой истории, разбалансировали и нашу историю, их единство с нами, казалось, ставит под угрозу наше слишком детерминированное будущее. Мы были вынуждены находить новые вымыслы, чтобы восполнить утрату той неестественной уверенности в себе, которой мы обладали в годы холодной войны, когда главным источником нашей гордости была наша относительно несгибаемая честность; когда старые верования в СССР рухнули под тяжестью новых, наши убеждения дружно рухнули вместе с ними. Мы даже начали сомневаться в собственной истории и стали испытывать недоверие к нашей собственной коллективной памяти, ответом на это для нас стало консервативное восхваление прошлого, как в области политики, так и в области постмодернистского искусства, где усилилась тенденция к тотальному отрицанию.